Бульварная
Улицы Мещанские –
девочки несчастные,
улицы Садовые –
ботинки трехпудовые.
Тверская – темная,
идешь бездомная,
без роду-племени
одна по темени.
У вокзала Брестского
слеза от ветра резкого,
от Зубова до Кудрина
щека в метель напудрена,
улица Пречистенка,
пойдем со мной, пушистенький,
улицей Остоженкой
пойдем ко мне, хорошенький.
Брось мне пробовать
гнусавить проповедь,
пойдем – в пивную
на Сенную.
Наследство
Зажатый
в провалах Мясницкой,
в ущелье
у Красных ворот,
ты встретишься
с самою низкой
из всех
человечьих пород.
Не в этих ли самых
провалах,
не в пятнах ли
пятниц и сред
чума
на заре
пировала
глухой
Вальсингамовский бред?
Еще –
неостывшие блюда,
еще –
непропетая песнь,
и город –
весь грязная груда,
весь в язвах
и в похоти весь.
Летящие всхлипы
и всхрипы
коверкал,
и резал,
и рвал
в бульваров
остылые липы
отчаянной
флейты сигнал.
Куда
этот голос обманный,
изрезавший
сердце и слух?.
Спасайся!
Беги по Басманной
с толпою
облавленных шлюх.
Вот в этот,
безлюдный и узкий,
где медленно падает снег…
Но
всюду кровавые сгустки,
весь вечер
от них покраснел.
Не надо
надежды на чудо,
повсюду – не песня,
а месть,
и город –
весь грязная груда,
весь в язвах
и в похоти весь.
После нее
Желтобилетная
листва бульварная,
толпой вечернею
теки с куста.
Расчет на золото,
и на товарные,
и на червонные,
и ночь – пуста.
Вконец изруганный
пивными рыжими,
где время пенится,
где гром – гульба,
я тихо радуюсь:
мы все же выживем
с тобою,
стриженый
Цветной бульвар;
Дорожкам хоженым,
тропинкам плеваным
никто не мил из вас:
иди любой.
Времен товарищи!
Даете ль слово нам –
не отступать по ним,
не бить отбой?
Под оскорбленьями,
под револьверами
по переулкам
мы
пройдем впотьмах,
и если – некому,
то станем первыми
под этой
жирной грязи
взмах…
И как не бросила
она меня еще,
с досады грянув:
отвяжись! –
неизменяемая,
неизменяющая
и замечательская
жизнь!
Призрак бродит
Что вы притворяетесь
глухими
каменными
башнями Кремля?
Эти стены
сложены другими,
вам под ними
спин не распрямлять!
Знаете ль
в Китайгородской башне,
№ 4
от тупого сна
осоловев,
травленый,
запухший,
безрубашный
каменный
завелся человек.
Он живет
лишь думами о крысах,
на него
поближе посмотреть:
он бы
пылью башенною высох,
если бы
не вечная мокредь.
Он из жижи хлюпающей
соткан,
он не весел,
как вселенский мрак;
эти стены –
жгучею чесоткой
разъедает он,
построек враг.
Он невидим
и недосягаем,
он трактует вас
на свой манер;
от него,
сконфуженно шагая,
отвернется
милиционер.
Он хрипит:
«На свет бы не родиться!
Встретим ночью –
горло перервем!»
Как же жить,
хранители традиций,
с этим трупным
каменным червем?
Жмись плотней к земле,
Кутафья башня,
завернись
в свой каменный кожух:
я еще громчей
и бесшабашней
про твои причуды
расскажу.
Громозди
грозней
на ярус
ярус,
чтоб зеленой злобой
он припух.
Пусть вокруг
опять вскипает ярость
верящих в бессмертие стряпух!
Ее прошлое
Ему б на свет
не стоило родиться –
да жизнь не пожалела,
позвала.
И день зацвел,
и стала жизнь рядиться
о таинствах
квартиры и стола.
Москва – престол
лабазов и селяйок,
смазных
замоскворецких молодцов,
квасных морей
и миткалей каляных,
засунувшая
сердце на засов.
Сплошной
апоплексический затылок,
затекший густо
кровью смоляной.
Воскресный звон
и бряканье бутылок –
гвоздили
гробовою стариной.
И выли псы
по плотным подворотням,
и ржавый
заряжался «велядог»,
когда,
полузамерзшим оборотнем,
он шел
между замоскворецких льдов.
Его скрывали
снеговые хлопья…
Был крепок
сап и сумрак богачов.
И вот –
уже шумел в снегах Отрепьев,
и кровью
умывался Пугачев.
Теперь он что?
Трясучая усталость,
полк
молча умирающих теней.
Единственное,
что ему осталось, –
внориться в землю,
ждать и цепенеть.
Теперь,
своей рукою вдавлен в стену,
он потерял
повольницкую стать;
он понял все:
себе он знает цену, –
из грязи
Разиным –
теперь не встать.
Когда совбур,
скользящий на моторе,
его загонит в щель –
в Каретный ряд,
ему одна надежда –
крематорий,
что выстроится вскоре,
говорят.