6
А покамест
сбивают биржи
с гранитных катушек, –
знаю:
эти вирши
задушат
пухом подушек;
и пока,
чадя Шейдеманом,
разлагается
в склепе
Стиннес, –
поворачивают вновь
дома нам
спины гостиниц.
Что мне скажет
о Макдональде
прямой провод,
если снова тоска моя
на лето
осталась без крова!
Пусть в Германии лица строги
и Болгария в прах разбита.
Чем
у нас
отдаляются сроки
переплавки быта?
Мне
не только одни наркомы
из-за мрака ложи,
мне – все лица в Москве знакомы
и, как трупы,
схожи.
Пусть дневник мой
для вас анекдотом
несерьезным будет,
но из вас переделался кто там,
серьезные люди?!
Почему бы из-под подушек
вам не вынуть ухо?
Неужели оно задушено
веков золотухой?
Если так,
то довольно шуток:
перед пузырями, –
гной течет, заражен и жуток, –
мы не козыряем!
Нет, довольно хлопать в ладоши,
обминая пузо!..
Что мне спеть теперь молодежи
из притихших вузов?
Мелких дел –
не поймать на перья,
в их расщеп
проползло столетье;
долго выживет морда зверья,
если сразу не одолеть ее.
Мой дневник!
Не стань анекдотом
лорелейной грусти, –
если женщину выкрал кто-то,
он ее не пустит.
Он забьет,
измучит,
изранит
и сживет со света,
в жизни
или на экране, –
все равно мне это!
И она загрустит,
закрутит,
переменит званье,
разбазарит глаза и груди
и в старуху свянет.
7
Где же жизнь,
где же ветер века,
обжигавший глаз мой?
Он утих.
Он увяз, калека,
в болотах под Вязьмой!
Знаю я:
мы долгов не платим
и платить не будем,
но под этим истлевшим платьем
как пройти мне к людям?
Как мне вырастить жизнь иную
сквозь зазывы лавок,
если рядышком –
вход в пивную
от меня направо?
Как я стану твоим поэтом,
коммунизма племя,
если крашено –
рыжим цветом,
а не красным, –
время?!
8
Нет,
ты мне совсем не дорогая!
Милые
такими не бывают…
Сердце от тоски оберегая,
зубы сжав,
их молча забывают.
Ты глядишь –
меня не понимая,
слушаешь –
словам моим не веря,
даже в этой дикой сини мая
видя жизнь
как смену киносерий.
Целый день лукавя и фальшивя,
грустные выдумывая штуки,
вдруг –
взметнешь ресницами большими,
вдруг –
сведешь в стыде и страхе руки.
Если я такой тебя забуду,
если зубом прокушу я память –
никогда
к сиреневому гуду
не идти сырыми мне тропами.
«Я люблю, когда темнеет рано!» –
скажешь ты
и станешь как сквозная,
и на мертвой зелени экрана
только я тебя и распознаю.
И, веселье призраком пугая,
про тебя скажу,
смеясь с другими:
«Эта –
мне совсем не дорогая!
Милые
бывают не такими».
9
Убегая от слова прямого
и рассчитывая
каждый шаг,
сколько мы продержались зимовок,
так называемая
душа?
Ты училась юлить
и лизаться,
норовила прожить без вреда,
ты во время мобилизаций
притворялась
идущей в рядах…
И, когда колыхавшимся газом
плыли беды,
ты, так же ловча,
опрокинув и волю и разум,
залегала в дорожный ровчак.
В ряд с тобою был так благороден,
так прозрачен и виден на свет
даже серый, тупой оборотень,
изменяющий в непогодь цвет.
Где же взять тебе плавного хода,
вид уверенный,
явственный шаг,
ты, измятый, изломанный «кодак»,
так называемая
душа?
Вот смешались поля и пейзажи,
все, что блеск твоих дней добывал,
и теперь –
ты засыпана заживо
в черной страсти упавший обвал.
Что ж,
попробуй, поди, прояви-ка, –
в этой пленке нельзя различить,
чьи глаза, чьи слова там навыкат,
чьих планет пересеклись лучи.
Как узнать там твой верный, любимый
облик жизни –
большой и цветной?
Горя хлористым золотом вымой
расплывающееся пятно.
Если песням не верят, –
то прочь их,
слепорожденных жалких котят.
Видишь:
спрыгнуть с нависнувших строчек,
как с карниза лепного, хотят.
Если делаешь все вполовину, –
разрывайся ж
и сам пополам.
О, кровавая лет пуповина!
О, треклятая губ кабала!