Выбрать главу
Вновь шелестят истлевшие афиши, И слабо пахнет апельсинной коркой, И словно из столетней летаргии Очнувшийся сосед мне говорит:
 — Измученный безумством Мельпомены, Я в этой жизни жажду только мира; Уйдем, покуда зрители-шакалы На растерзанье Музы не пришли!
Когда бы грек увидел наши игры...
1915

Tristia

«КАК ЭТИХ ПОКРЫВАЛ И ЭТОГО УБОРА...»{*}

«Как этих покрывал и этого убора Мне пышность тяжела средь моего позора!»
— Будет в каменной Трезене Знаменитая беда, Царской лестницы ступени Покраснеют от стыда, . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И для матери влюбленной Солнце черное взойдет.
«О, если б ненависть в груди моей кипела, — Но, видите, само признанье с уст слетело».
— Черным пламенем Федра горит Среди белого дня. Погребальный факел чадит Среди белого дня. Бойся матери ты, Ипполит: Федра — ночь — тебя сторожит Среди белого дня.
«Любовью черною я солнце запятнала...» . . . . . . . . . . . .
— Мы боимся, мы не смеем Горю царскому помочь. Уязвленная Тезеем, На него напала ночь. Мы же, песнью похоронной Провожая мертвых в дом, Страсти дикой и бессонной Солнце черное уймем.
1915, 1916

ЗВЕРИНЕЦ{*}

Отверженное слово «мир» В начале оскорбленной эры; Светильник в глубине пещеры И воздух горных стран — эфир; Эфир, которым не сумели, Не захотели мы дышать. Козлиным голосом, опять, Поют косматые свирели.
Пока ягнята и волы На тучных пастбищах водились И дружелюбные садились На плечи сонных скал орлы, — Германец выкормил орла, И лев британцу покорился, И галльский гребень появился Из петушиного хохла.
А ныне завладел дикарь Священной палицей Геракла, И черная земля иссякла, Неблагодарная, как встарь. Я палочку возьму сухую, Огонь добуду из нее, Пускай уходит в ночь глухую Мной всполошенное зверье!
Петух и лев, широкохмурый, Орел и ласковый медведь — Мы для войны построим клеть, Звериные пригреем шкуры. А я пою вино времен — Источник речи италийской — И в колыбели праарийской Славянский и германский лен!
Италия, тебе не лень Тревожить Рима колесницы, С кудахтаньем домашней птицы Перелетев через плетень? И ты, соседка, не взыщи — Орел топорщится и злится: Что, если для твоей пращи Тяжелый камень не годится?
В зверинце заперев зверей, Мы успокоимся надолго, И станет полноводней Волга, И рейнская струя светлей, — И умудренный человек Почтит невольно чужестранца, Как полубога, буйством танца На берегах великих рек.
1916, 1935

«В РАЗНОГОЛОСИЦЕ ДЕВИЧЕСКОГО ХОРА...»{*}

В разноголосице девического хора Все церкви нежные поют на голос свой, И в дугах каменных Успенского собора Мне брови чудятся, высокие, дугой.
И с укрепленного архангелами вала Я город озирал на чудной высоте. В стенах Акрополя печаль меня снедала По русском имени и русской красоте.
Не диво ль дивное, что вертоград нам снится, Где голуби в горячей синеве, Что православные крюки поет черница: Успенье нежное — Флоренция в Москве.
И пятиглавые московские соборы С их итальянскою и русскою душой Напоминают мне явление Авроры, Но с русским именем и в шубке меховой.
1916

«НА РОЗВАЛЬНЯХ, УЛОЖЕННЫХ СОЛОМОЙ...»{*}

На розвальнях, уложенных соломой, Едва прикрытые рогожей роковой, От Воробьевых гор до церковки знакомой Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки И пахнет хлеб, оставленный в печи. По улицам меня везут без шапки, И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи — Одну из них сам Бог благословил, Четвертой не бывать, а Рим далече — И никогда он Рима не любил.
Ныряли сани в черные ухабы, И возвращался с гульбища народ. Худые мужики и злые бабы Переминались у ворот.
Сырая даль от птичьих стай чернела, И связанные руки затекли; Царевича везут, немеет страшно тело — И рыжую солому подожгли.
1916