Выбрать главу

[1915]

Чудовищные похороны*

Мрачные до черного вышли люди, тяжко и чинно выстроились в городе, будто сейчас набираться будет хмурых монахов черный орден.
Траур воронов, выкаймленный под окна, небо, в бурю крашеное, — все было так подобрано и подогнано, что волей-неволей ждалось страшное.
Тогда разверзлась, кряхтя и нехотя, пыльного воздуха сухая охра, вылез из воздуха и начал ехать тихий катафалк чудовищных похорон.
Встревоженная о́жила глаз масса, гору взоров в гроб бросили. Вдруг из гроба прыснула гримаса, после —
крик: «Хоронят умерший смех!» — из тысячегрудого меха гремел омиллионенный множеством эх за гробом, который ехал.
И тотчас же отчаяннейшего плача ножи врезались, заставив ничего не понимать. Вот за гробом, в плаче, старуха-жизнь, — усопшего смеха седая мать.
К кому же, к кому вернуться назад ей? Смотрите: в лысине — тот — это большой, носатый плачет армянский анекдот.
Еще не забылось, как выкривил рот он, а за ним ободранная, куцая, визжа, бежала острота. Куда — если умер — уткнуться ей?
Уже до неба плачей глыба. Но еще, еще откуда-то плачики — это целые полчища улыбочек и улыбок ломали в горе хрупкие пальчики.
И вот сквозь строй их, смокших в один сплошной изрыдавшийся Гаршин, вышел ужас — вперед пойти — весь в похоронном марше.
Размокло лицо, стало — кашица, смятая морщинками на выхмуренном лбу, а если кто смеется — кажется, что ему разодрали губу.

[1915]

Мое к этому отношение*

(Гимн еще почтее)
Май ли уже расцвел над городом, плачет ли, как побитый, хмуренький декабрик, — весь год эта пухлая морда маячит в дымах фабрик.
Брюшком обвисшим и гаденьким лежит на воздушном откосе, и пухлые губы бантиком сложены в 88.
Внизу суетятся рабочие, нищий у тумбы виден, а у этого брюхо и все прочее — лежит себе сыт, как Сытин*.
Вкусной слюны разли́лись волны, во рту громадном плещутся, как в бухте, А полный! Боже, до чего он полный! Сравнить если с ним, то худ и Апухтин*.
Кони ли, цокая, по асфальту мчатся, шарканье пешеходов ли подвернется под взгляд ему, а ему все кажется: «Цаца! Цаца!» — кричат ему, и все ему нравится, проклятому.
Растет улыбка, жирна и нагла, рот до ушей разросся, будто у него на роже спектакль-гала́* затеяла труппа малороссов.
Солнце взойдет, и сейчас же луч его ему щекочет пятки хо́леные, и луна ничего не находит лучшего. Объявляю всенародно: очень недоволен я.
Я спокоен, вежлив, сдержан тоже, характер — как из кости слоновой то́чен, а этому взял бы да и дал по роже: не нравится он мне очень.

[1915]

Эй!*

Мокрая, будто ее облизали, толпа. Прокисший воздух плесенью веет. Эй! Россия, нельзя ли чего поновее?
Блажен, кто хоть раз смог, хотя бы закрыв глаза, забыть вас, ненужных, как насморк, и трезвых, как нарзан.
Вы все такие скучные, точно во всей вселенной нету Капри*. А Капри есть. От сияний цветочных весь остров, как женщина в розовом капоре.
Помчим поезда к берегам, а берег забудем, качая тела в пароходах. Наоткрываем десятки Америк. В неведомых полюсах вынежим отдых.
Смотри какой ты ловкий, а я — вон у меня рука груба как. Быть может, в турнирах, быть может, в боях я был бы самый искусный рубака.
Как весело, сделав удачный удар, смотреть, растопырил ноги как. И вот врага, где предки, туда отправила шпаги логика.
А после в огне раззолоченных зал, забыв привычку спанья, всю ночь напролет провести, глаза уткнув в желтоглазый коньяк.
И, наконец, ощетинясь, как еж, с похмельем придя поутру, неверной любимой грозить, что убьешь и в море выбросишь труп.
Сорвем ерунду пиджаков и манжет, крахмальные груди раскрасим под панцырь, загнем рукоять на столовом ноже, и будем все хоть на день, да испанцы.
Чтоб все, забыв свой северный ум, любились, дрались, волновались. Эй! Человек, землю саму зови на вальс!
Возьми и небо заново вышей, новые звезды придумай и выставь, чтоб, исступленно царапая крыши, в небо карабкались души артистов.

[1916]