Выбрать главу

Вам!

Вам, проживающим за оргией оргию, имеющим ванную и теплый клозет! Как вам не стыдно о представленных к Георгию вычитывать из столбцов газет?! Знаете ли вы, бездарные, многие, думающие, нажраться лучше как, — может быть, сейчас бомбой ноги выдрало у Петрова поручика?.. Если б он, приведенный на убой, [10] вдруг увидел, израненный, как вы измазанной в котлете губой похотливо напеваете Северянина! Вам ли, любящим баб да блюда, жизнь отдавать в угоду?! Я лучше в баре блядям буду подавать ананасную воду! [1915]

Гимн судье

По Красному морю плывут каторжане, трудом выгребая галеру, рыком покрыв кандальное ржанье, орут о родине Перу. О рае Перу орут перуанцы, где птицы, танцы, бабы и где над венцами цветов померанца были до небес баобабы. Банан, ананасы! Радостей груда! [10] Вино в запечатанной посуде… Но вот неизвестно зачем и откуда на Перу наперли судьи! И птиц, и танцы, и их перуанок кругом обложили статьями. Глаза у судьи — пара жестянок мерцает в помойной яме. Попал павлин оранжево-синий под глаз его строгий, как пост, — и вылинял моментально павлиний [20] великолепный хвост! А возле Перу летали по прерии птички такие — колибри; судья поймал и пух и перья бедной колибри выбрил. И нет ни в одной долине ныне гор, вулканом горящих. Судья написал на каждой долине: "Долина для некурящих". В бедном Перу стихи мои даже [30] в запрете под страхом пыток. Судья сказал: "Те, что в продаже, тоже спиртной напиток". Экватор дрожит от кандальных звонов. А в Перу бесптичье, безлюдье… Лишь, злобно забившись под своды законов, живут унылые судьи. А знаете, все-таки жаль перуанца. Зря ему дали галеру. Судьи мешают и птице, и танцу, и мне, и вам, и Перу. [1915]

Гимн ученому

Народонаселение всей империи — люди, птицы, сороконожки, ощетинив щетину, выперев перья, с отчаянным любопытством висят на окошке. И солнце интересуется, и апрель еще, даже заинтересовало трубочиста черного удивительное, необыкновенное зрелище — фигура знаменитого ученого. Смотрят: и ни одного человеческого качества. [10] Не человек, а двуногое бессилие, с головой, откусанной начисто трактатом "О бородавках в Бразилии". Вгрызлись в букву едящие глаза, — ах, как букву жалко! Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр случайно попавшую в челюсти фиалку. Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный, но ученому ли думать о пустяковом изъяне? Он знает отлично написанное у Дарвина, [20] что мы — лишь потомки обезьяньи. Просочится солнце в крохотную щелку, как маленькая гноящаяся ранка, и спрячется на пыльную полку, где громоздится на банке банка. Сердце девушки, вываренное в иоде. Окаменелый обломок позапрошлого лета. И еще на булавке что-то вроде засушенного хвоста небольшой кометы. Сидит все ночи. Солнце из-за домишки [30] опять осклабилось на людские безобразия, и внизу по тротуарам опять приготовишки деятельно ходят в гимназии. Проходят красноухие, а ему не нудно, что растет человек глуп и покорен; ведь зато он может ежесекундно извлекать квадратный корень. [1915]

Военно-морская любовь

По морям, играя, носится с миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, к миноносцу миноносочка. И конца б не довелось ему, благодушью миноносьему. Вдруг прожектор, вздев на нос очки, впился в спину миноносочки. Как взревет медноголосина: [10] "Р-р-р-астакая миноносина!" Прямо ль, влево ль, вправо ль бросится, а сбежала миноносица. Но ударить удалось ему по ребру по миноносьему. Плач и вой морями носится: овдовела миноносица. И чего это несносен нам мир в семействе миноносином? [1915]

Гимн здоровью

Среди тонконогих, жидких кровью, трудом поворачивая шею бычью, на сытый праздник тучному здоровью людей из мяса я зычно кличу! Чтоб бешеной пляской землю овить, скучную, как банка консервов, давайте весенних бабочек ловить сетью ненужных нервов! И по камням острым, как глаза ораторов, [10] красавцы-отцы здоровых томов, потащим мордами умных психиатров и бросим за решетки сумасшедших домов! А сами сквозь город, иссохший как Онания, с толпой фонарей желтолицых, как скопцы, голодным самкам накормим желания, поросшие шерстью красавцы-самцы! [1915]

Гимн критику

От страсти извозчика и разговорчивой прачки невзрачный детеныш в результате вытек. Мальчик — не мусор, не вывезешь на тачке. Мать поплакала и назвала его: критик. Отец, в разговорах вспоминая родословные, любил поспорить о правах материнства. Такое воспитание, светское и салонное, оберегало мальчика от уклона в свинство. Как роется дворником к кухарке сапа, [10] щебетала мамаша и кальсоны мыла; от мамаши мальчик унаследовал запах и способность вникать легко и без мыла. Когда он вырос приблизительно с полено и веснушки рассыпались, как рыжики на блюде, его изящным ударом колена провели на улицу, чтобы вышел в люди. Много ль человеку нужно? — Клочок — небольшие штаны и что-нибудь из хлеба. Он носом, хорошеньким, как построчный пятачок, [20] обнюхал приятное газетное небо. И какой-то обладатель какого-то имени нежнейший в двери услыхал стук. И скоро критик из _и_мениного вымени выдоил и брюки, и булку, и галстук. Легко смотреть ему, обутому и одетому, молодых искателей изысканные игры и думать: хорошо — ну, хотя бы этому потрогать зубенками шальные икры. Но если просочится в газетной сети [30] о том, как велик был Пушкин или Дант, кажется, будто разлагается в газете громадный и жирный официант. И когда вы, наконец, в столетний юбилей продерете глазки в кадильной гари, имя его первое, голубицы белей, чисто засияет на поднесенном портсигаре. Писатели, нас много. Собирайте миллион. И богадельню критикам построим в Ницце. Вы думаете — легко им наше белье ежедневно прополаскивать в газетной странице! [1915]