Совершенно другую мечту мы находим в «Рифме». Здесь говорится не о «днях незнания» и не об «одной жизни с природой», а об одной жизни с народом. «Нашей мысли» не хватает «греческого амвона» и «римской трибуны». Замечательно, как в этих стихах Баратынский как-то само собой отожествляет функцию поэта с функцией оратора-публициста. Противоречие ответов «Последнего Поэта» и «Рифмы» отражает не только субъективную раздвоенность «Гамлета» Баратынского между усадьбой и Европой, но и объективное противоречие между враждебностью поэзии капиталистического строя и благоприятностью для поэзии демократической революции. Белинский, высмеивая самую мысль о возможности вырождения поэзии в век растущего буржуазного «просвещения», был теоретически, конечно, неправ. Великие поэты, на которых он ссылался, действительно были в известном смысле «последними поэтами». Но политически Белинский был всецело прав – мысль о неблагоприятности «промышленности» для поэзии нападала на капитализм справа. В стране, где еще только начинал ставиться вопрос о демократической революции, она была по меньшей мере не актуальна. Но, как мы видим, развернутой реакционной философии Баратынский не давал, и «Рифма» (конечно, только бессознательно) говорила о революции как условии возрождения поэзии. Революционный подъем ответил на вызов Баратынского поэзией Некрасова.
Такую же раздвоенность мы находим у Баратынского и в других мучивших его вопросах. Так, с одной стороны («Толпе тревожной день»), он уверяет, что поэт, «сын фантазии», –
что стоит ему «нетрепетной рукою» «коснуться облака» земных забот,
С другой, как мы видели, он знал, что это ему невозможно, что
С. Андреевский, первый правильно указавший на центральное положение «Недоноска» в поэзии Баратынского, но толковавший ее как выражение стройного пессимистического мировоззрения à la Шопенгауэр, считает одним из основных моментов этого мировоззрения то, что наш «поэт покорно оплакивал рабскую ограниченность человеческой природы». Действительно, этого «покорного» даже не оплакивания, а просто принятия рабства у Баратынского много. Я цитировал его ранние стихи о невозможности «переиначить свет» и сказать
И теперь он опять обращается к аргументу от деревьев:
Даже ветер, традиционный символ свободы, становится здесь символом рабства. Но и тут нельзя говорить о философском положении и находить у Баратынского последовательное отрицание свободы. В «Ахилле» и «Рифме», написанных несколько поздней, ближе к началу нового общественного подъема, он совершенно другим тоном говорит о «борьбе верховной» наших дней и о «витии, властвующем народным произволом».
Особенность лирики «Сумерек» та, что исходной точкой лирической эмоции всегда является «мысль», чисто интеллектуальное положение. Но это положение не вытекает из какого-либо стройного миросозерцания поэта, а возникает из его размышлений над своею судьбой, судьбой поэта, отвергнутого современниками и обреченного на одиночество. Обида на этих современников и понимание того, что в их отношении к нему виноваты не они, а его собственное бессилье дать им то, что им нужно, – два спорящих между собой мотива этой лирики. Но тема каждого стихотворения всегда какой-нибудь аспект отношений поэта к современникам и возникающее из этого одиночество. То он утешается иллюзией свободного доступа в недоступную толпе «обитель духов» («Толпе тревожный день»), то при помощи искусственных возбудителей пытается создать себе такую обитель («Бокал»), то, покорно принимая свое бессилье и свое одиночество, извлекает грандиозный «вопль тоски» из их бесстрашно пораженческого созерцания («Осень», «На что вы дни»), то слагает развернутую жалобу на неотзывчивость современников и грозит (который раз) бросить поэзию и целиком отдаться сельскому хозяйству («На посев леса»), то иронически благодарит своих «недругов» за то, что своей враждой они доставили ему столь недостающее ему искусственное возбуждение («Спасибо злобе хлопотливой»), то, видя правильный путь из своего одиночества, оплакивает его недоступность («Рифма»), то в короткую минуту творческого подъема хвалится создать трепещущий жизнью образ («Скульптор»).