Вот на лавочке мой Гаврик с нянькой, доброй, коричневой мордовкой, похожей на ирокеза. Они сидят и глядят, мордовка шепчет что-то старыми губами. Гаврик ощущает свое, неопределенно машет ручонкой, покрикивает временами, как молодой зверенок.
Что они там думают, в этой зелени? Куда они глядят?
Что видят? Не они ли в той зелени, и то зеленое не в них ли?
Веет ветер из далеких мест, о счастье – улыбаться так, глядеть туда.
Иду дальше. Вот он, старый дуб. Он мало изменился с тех пор. Ветер шумит в нем тем же шумом, что и тогда, что и в тех деревьях над Алексеевой могилой. Такою же безбрежной кажется жизнь мира и отсюда, если лежать под дубом, закрыв глаза, слушая шум приречных лесов, созерцая тихий ход реки. Тогда сливаешься снова с этими неповторимыми лесными запахами, что запали в детстве; снова летят в мозгу небыстрые чайки-рыболовы, которые перевелись уж тут. Перламутровая, чуть серебристая, непонятная, ведет откуда-то река свой ход, плетет свои струи, исполняет сердце великим миром. Сердце немеет и лежит распростертое, оно открыто любви; прошлое, настоящее и будущее в нем переплетаются; встает нежная радость о давно минувшем. Ползут сонные пароходы, стучат колесами. Из зеркальных далей, по реке, нисходит благословение горя.
Москва, 1904
Хлеб, люди и земля*
Среди полей станция: красный дом из кирпича, рядом водокачка. Мимо станции железный путь; разъезды, фонари, склады, вагоны. Поездов за сутки мало – дорога новая, – но они основательны: едут тихо, много пыхтят, долго стоят на полустанках; в пути действуют слабо: под уклон безнадежно летят, на взгорки взбираются с трудом. Само полотно жидко, но поезда очень тяжелы; вагоны полны мукой, иногда там топочут лошади, или видна белая пыль камня. Эти угрюмые товарные приходят ночью; в темноте издалека видны желтые огни, и что-то гудит по железным полоскам. Очень скучно и неприятно выходить к поезду. «Начальник» спит, вместо него юноша; он тоже в красной фуражке, но на ней меньше кантов.
Под паровозом бежит свет, станция подрагивает, и рельсы гнутся в скрепах, когда проползают вагоны – один за другим, сырые, с надписями мелом. Они только что пришли из необычайной тьмы, вокруг них очень долго выл ветер, и скоро они опять уйдут в этот холод и слякоть; скучно смотреть на них, лучше вернуться во второй этаж станции, лечь в постель и заснуть горячим сном. Но жаль, надо что-то писать, что-то считать и выдавать кондукторам разные бумажонки, которые никому не нужны. Потом что-то будут отмечать на вагонах, стучать снизу молоточком, ругаться; поезд будет дергаться вперед, назад, как будто бы бесцельно, но в конце концов все эти машинисты, кондуктора, черные смазчики с фонарями отцепят из середины два вагона с мукой и поставят у навесов.
Все сделали, но все же стоят; помощник спит, телеграф постучал сколько нужно и успокоился, – пора бы и ехать; дернули раз, другой, двинулись; ползут, едут. Перед станцией пусто, ветру теперь свободней лететь в лоб на платформу. Влево вдаль ушла тяжелая змея, набитая хлебом, с красноглазым хвостом.
До рассвета станция спит; с ней говорят только ветры, что кружат над вихрастыми деревушками вокруг, над усадьбами, помещиками, мужицкими церквами. В трактире у Гаврилыча, тут же вблизи, жуют сено лошади, а постояльцы смрадно спят, клокоча горлом.
Иногда над горизонтом подымается пламя – пожар: мужики ли жгут помещика, сам ли помещик горит, или сами мужики? Пламя час и два и больше бьет кверху, но никто не слышит. Все щели, бугры и косогоры земли полны сна; ниоткуда не выгонишь ни лошади, ни человека; десятками верст идут поля, отъемы лесов, зеленя. Деревенский мир разлегся широко – и молчит в ночной час.
Но светлеет на востоке, начинается жизнь. Через овраги и вершины, где еще сумеречно и клочьями осталась ночь, со всех сторон ползут мужики, кто за чем. Выезжают к утреннему поезду, приходят за письмами с войны, узнать, что и как где; скоро ли «тронут» уезд. Везут от помещиков хлеб, молоко, и на дальних платформах идет суета Платформы испачканы белыми мучными пятнами; люди тоже в муке: тут же телеги с мешками; и кули все таскают, таскают на людских спинах в товарные вагоны.
Мужиков набивается больше, полплатформы под ними; они стоят коричневые, в армяках и полушубках, сплошной стеной; многие с кнутами; у трактира масса их кривоногих лошаденок, похожих на репейник, в нелепой упряжи.
Поезд всегда опаздывает; он называется пассажирский, хотя для людей в нем всего три-четыре вагона, остальные товарные, для скотов и груза. Подходят вагоны; в них душно, кисло; сзади ночь нечистого дышанья, грязной одежды, икоты, сопенья. Едут тоже мужики, а во втором классе подрядчики, трактирщики и люди в поддевках, с золотыми кольцами на руках. Вот толстый человек с чемоданчиком; широко расставляет ноги, подошвы у него громадные, лицо в волосах; усы могучи, маленькие желтые глазки спокойны и сонны, как у медведя-муравьятника. Вероятно, медвежьи, ровные мысли ворочаются в шерстистой голове, желудок за обедом вбирает фунты тяжелой пищи, днем полагается жаркий сон. Неизвестно, не двинет ли он со станции прямо на четвереньках куда-нибудь к себе в берлогу, в глухом барсучьем овраге.
Мужики набрасываются – кого везти? Куда? Столько-то. Машут кнутами, от ветра шлепают на них воротники армяков; фуражка «помощника» плывет здесь и там красным пятном. Сзади кирпичная новое трое иная станция, с большими окнами, и водокачка.
Перед праздниками поезд набит своими же, кто работает в городе; тогда на платформе много баб; встречают, целуются и парами бредут в ближние деревушки; это значит, будет днем гульба, будут бегать к Гаврилычу за водкой, петь песни, нехитро острить, галдеть, любить и ругаться; а вечером у того же Гаврилыча граммофон: люди закоптелых хибарок слушают смешной, важный хрип, оперу, Собинова. На улице пахнет канифасами и кумачами, бродят полупьяные гости в городских куртках и новых галошах, а лохматое, мшистое дедье слушает с завалинок. Семидесятилетние деды помнят, когда не было еще ни станций, ни жиденьких рельс, ни граммофона, ни Гаврилыча. Но их лица в складках сплошь заросли мо-чалой, серо-рыжими космами; они похожи на сухие грибы, что растут на истлевших деревьях; глаза у них слезящиеся и усталые, а сзади, за горбом, длинная жизнь, в хижинах, которые прохватывает насквозь ветер, с плетневыми навесами, курами, метелями и попами.
Справа и слева, по обеим сторонам полотна, вдали и вблизи расселись эти люди тесными селами, гнездами из нетолстого лесу и соломы; узенькие проселки сетью связывают их друг с другом – зимой и летом, – а весной большая вода бывает по оврагам; земля веселится и играет своими силами. Тогда ездить надо вплавь, и то, кто не боится.
Но железнодорожных это не касается: их поезда в бурные ночи, весной, так же тащут через мужицкие поля вагоны с хлебом; все хлеб и хлеб, с юга на север. Грузные поезда ползут среди простора, мимо людей и деревень, грохочут на мостах, блещут фонарями, пускают искры из паровозов, и один за другим катят дальше, вперед, на север.
А когда праздники кончаются, те же бабы идут провожать мужей, братьев в город, и тогда опять вся платформа полна деревней.
Нищий, старик, бродит и просит. Снимает шапку с лысой головы, бормочет, наполовину напевает что-то давнее, всероссийское. В нем длинные дороги, размокшие избенки, многолетняя жизнь. Он топчется у буфета, смотрит на селедку и грязные рюмки, ломтики ситного; за спиной у него холщовый мешок; оттуда пахнет хлебом – деревенским, бабьим, как и палка его здешняя, обмозоленная грубой рукой.
Бабы сморкаются, кой-где плачут, подают старичку. Вдруг колокольчики у подъезда: барин. Тащут за ним чемоданы, пледы; помощник делает под козырек, сам «начальник» пробирается в первый класс, занимать разговорами.
Мужики тоже много говорят; их разговоры угрюмы; летом отдавали лошадей, а теперь подходит к людям: соседний уезд двинули уже; все чаще, чаще проходят поезда с людьми в товарных вагонах, с севера на юг и восток. Шинели выглядывают из полураздвинутых дверец, сидят на деревянных лавочках, временами хохочут, хлебают что-то, острят, орут песни. На платформе на них часто смотрят мужики в армяках, подпаски с кнутами, девки; хмурый коричневый народ молчаливо провожает их, и бабы кой-где всхлипывают. А поезд с человечьим телом недолго застаивается на станции, ему нужно дальше, надо дать место следующему – тот тоже с солдатами и солдатами.