Выбрать главу

– Умер Алеша, умер Степан, – сказал Петя, прислонившись к плечу Лизаветы. – Милый друг, мы остались с тобой вдвоем. Видишь, как беспредельна, сурова и печальна жизнь. Нам надо идти в ней… туда, к тому пределу, который переступим в свое время и мы.

Лизавета вздыхала, глаза ее были влажны.

– Слушай, – шепнула она ему на ухо, – закажем завтра панихиду по рабе Божием Стефане… и Алексии, – прибавила она.

– Закажем, – ответил Петя. – Непременно. О рабах Божиих Стефане и Алексии.

Они возвращались домой в сумерках. Петя поддерживал Лизавету, она крепко опиралась на его руку. В роще, через которую они проходили, смутно белели березы.

Зажигались звезды, появилась голубая Вега, давно любимая звезда. Пете казалось, что в этом летнем сумраке он ведет свою подругу в далекий, неизвестный путь, за горами и долами которого скрылись уж друзья их светлой юности, скроются они сами, как скрывается все в подлунном мире. В горле его стояли слезы. Он внимательно следил, как бы Лизавета не оступилась.

1912

Приложения

Прыжок

(Из автобиографии)*

…Я начал писать очень рано, тайком, не помногу, но из года в год, упорно и одиноко. Говорю одиноко потому, что никаких знакомых литературных не было, родители меня любили чрезвычайно, но отец все надеялся, что я буду хорошим инженером, я учился в Москве в Императорском Высшем Техническом Училище, ходил с завода Гужона на Коровий Брод, и о литературе не с кем было сказать слова. Репетиции, чертежи, проекты – Боже, как необычайно скучно, какое безнадежное для меня занятие! И вот я устроил себе подпольную жизнь: т. е. студентик с золотыми вензелями на плечах, урывая время, строчил у себя в небольшой комнатке отцовской квартиры всякие мрачные и даже очень «натуралистические» штуки. Никто ничего и не подозревал. Репетиции сдавались аккуратно, а под шумок шла переписка с Чеховым и Короленко. Оба удивлялись странной сумрачности и какой-то «немолодости» писанья. Добрый и такой внимательный к людям Короленко подробно все изъяснял неведомому автору и не брал в «Русское Богатство».

Дело сдвинулось с мертвой точки, лишь когда появился Леонид Андреев (1901). Правда, и в писании в это время произошла перемена: потянуло на те маленькие, лирические, что ли, бессюжетно-бесформенные вещицы, которые прошли затем через все в моей работе. Для «Русского Богатства» нужен был рассказ, повесть. Я писал туманные импрессии, и Леонид Андреев поддержал, первый приютил уже практически: заведуя литературным отделом газеты «Курьер», он стал меня печатать, поддерживаемый хроменьким редактором Я. А. Фейгиным – и при сопротивлении литературного критика газеты покойного Шулятникова, Фриче и др.

В одно из воскресений, утром, в столовой нашей я взял «Курьер». Перевернул страницу. Налево, внизу, «подвалом» напечатано нечто, название «В дороге». Подпись: П. Зайцев.

Окна столовой выходили в садик, там росли небольшие деревья, лежал легкий снежок, за досчатым забором паровик тащил вагоны – мы жили на заводской земле, у самых путей. Ноябрьское утро, серо-свинцовое.

И в груди ахнуло, оборвалось, поплыло что-то теплое… Ну, ошибка с инициалами, надо бы Б., а не П., но фамилия правильна, и «В дороге»-то я написал, что уж говорить. Мое напечатано.

Вышел отец из кабинета, как всегда живой, веселый, хорошо одетый. Я ему молча показал. Он удивился, но отнесся благодушно. «Ну, молодец…»

А потом и о другом заговорил, сейчас же. Но одно дело он, другое я. Я ушел к себе в подполье – там уж никто не достанет. Отец курил, смеялся, пил чай, а я носил что-то в себе, я был, очевидно, уже другой человек (в своих собственных глазах): писатель.

Мы в этот день ездили с отцом обедать в Измайловский Зверинец, на месячном извозчике Сергее. На санках с синей полостью, мимо Анненгофской рощи, Владимирским шоссе, где за Москвой поля начинались и перелески. Но для меня не было ни отца, ни Сергея, ни резкого зимнего ветерка: был один лист газеты в боковом кармане. Это почище вселенной.

На зимней даче в Зверинце жил правительственный инспектор Шириков, человек спокойный, светлоусый, медленно говорил и необычайно скучный. И семья эта вся такая технологическая… За обедом ели борщ, голубцы, в окна виднелись чудесные сосны Измайловские, говорили о подшипниках, о французе Бассэ, инженере на заводе, и еще о разных милых вещах. Все равно. Меня не было. Вероятно, я не отбрасывал от себя и тени, как в загробном царстве у Данте. Мадам Ширикова наливала мне кофе после обеда, и я машинально пил и даже на вопросы отвечал. Впрочем, раз вместо того, чтобы сказать: «в отношении торговли», сказал: «в торговом отношении» – и вдруг как будто вторично прыгнул в ледяную бездну: хорош писатель, по-русски говорить не умеет!

Дорогой назад я страдал от своей неловкости, но еще глубже неловкости лежала и тайная, почти сладострастная радость… Ну, вот, отец будет подбрасывать дров в камин, а я уйду к себе в комнату и разверну… «Курьер», переверну страницу, а там, слева в углу, под чертой…

И когда спать будешь, то газета все-таки рядом в столе, и там появилось какое-то новое существо, оно и отдельно, и будто бы я, но и я прежний перестал существовать, а бухнулся в какой-то иной мир, и уже дышу и хожу не так, как прежде.

Это день первого напечатанья. В то, что мне, напечатав, еще и заплатят, уж никак не верилось. Я не предпринимал никаких мер, чтобы получить деньги. Так продолжалось с год. За это время прошло в «Курьере» моих 3–4 рассказа, и, наконец, летом, по чьему-то указанию, я решился: поехал в Петровские линии и, мучаясь стеснением и боязнью – а вдруг скажут: ну, это мы так, для затычки печатали, за такие вещи не платят, – подымался по лестнице в контору. Барышня за конторкой равнодушно выглянула, полистала какую-то книгу.

– Вам сорок три рубля девяносто…

Выдала золотыми монетами, так они у меня и звенели в кармане, пока Солянками, Николо-Ямскими, мимо Андрония, ехал домой на извозчике. Заплатили за первый рассказ по три копейки строчку, за следующие по пятаку. Это была вторая часть посвящения, и последняя: раз гонорар получил, то конец, пролетят все экзамены и чертежи, все Технические, Технологические, Горные и тому подобные. Началась «Новая Жизнь».

1921

Валерий Брюсов. <Это лирика в прозе>*

Борис Зайцев. Рассказы. СПб., изд. «Шиповник», 1906.

Рассказы г. Зайцева вовсе не задаются целью доказать какой-либо тезис, как то часто бывает у Л. Андреева или г-жи Гиппиус; нет в них и повествовательного замысла, мощной логики событий, которая увлекает в первых рассказах М. Горького; нет, наконец, и попыток, как у Ф. Сологуба, проникнуть в психический мир человека, в тайники души. «Идея», «сюжет», «характеры» – эти три элемента, которые часто считаются самыми существенными для рассказов, совершенно отсутствуют у г. Зайцева. В его рассказах большею частью ничего не происходит, и его действующие лица мелькают как неясные, слабо очертанные тени. Если придерживаться школьных делений, придется сказать, что рассказы г. Зайцева относятся к роду не повествований, но описаний. Для г. Зайцева форма рассказа – лишь предлог, чтобы нанизать ряд не очень связанных между собой «пейзажей» или «жанровых картинок». Отдельные рассказы объединяются вовсе не тем, что в них выступают одни и те же лица или развертывается единое действие, но исключительно общностью настроения. Рассказы г. Зайцева – это лирика в прозе и, как всегда в лирике, вся их жизненная сила – в верности выражений, в яркости образов.

Г. Зайцев, по-видимому, сознает пределы своего дарования, и все его творческое внимание устремлено на частности, на отточенность слога, на изобразительность слов. Среди образов, даваемых г. Зайцевым, есть новые и удачные, являющие знакомые предметы с новой стороны, – и в этом главная ценность его поэзии. «Палевого оттенка пыль», «жгучими нитями блестят телеграфные проволоки», «смирная церковь», «внимательная, нежная заря», «слюдяно-золотые колосики», «сумеречные отзвуки белых полей» – такие, и подобные им, определения говорят воображению, как-то убаюкивают, безвольно переливают в душу настроения автора. Заметим, что г. Зайцеву особенно удается передать чувства кроткие и нежные и что, напротив, он сбивается, когда пытается писать в тонах страстных, жгучих или мрачных, жестоких. Однако упорное искание многозначительных образов ведет г. Зайцева и к целому ряду художественных ошибок. Прежде всего он с большой неразборчивостью черпает из произведений прежних писателей. «Вещий мрак», «бледно-зеленый, девственный рассвет», «ночь сторожит нас», «пустая ночь», «звонкость утра», «слушать, как молчит горизонт», «солнечное безумие» – все это, конечно, метко и красиво, но уже не раз было сказано, иное давно – у Тютчева и Фета, иное совсем недавно– у А. Добролюбова, А. Белого, А. Блока… Затем и в собственных образах г. Зайцев порой срывается в претенциозность и надуманность. Говорить, что тело «пышет» под одеялом в «розоватом дыму» (?), что грядущие люди будут «одеты плывучим (?) телом», которое будет «мягко кипеть, пениться», что на козлах «человек», у которого «в мозгах свеже пахнущее (?) дерево», – это только загромождает воображение не идущими к делу представлениями. Наконец, на некоторых страницах г. Зайцев переходит всякую меру в наборе все новых и новых эпитетов. Буквально при каждом существительном стоит прилагательное, а иногда и два и три. Словно идет ожесточенная охота за эпитетами, но утомленная душа читателя решительно отказывается их воспринимать.