Пака смотрел в окно затуманенными глазами. Везут, – и аргусы опять с ним, и злая фея, – любезная, ласковая, но все не мама, а злая фея, – и тот же все плен!
И вдруг Пака увидел трех босых мальчуганов. Безумная, отчаянная надежда мелькнула в его душе. Может быть, они узнали новые слова? Настоящие? И вдруг совершится радостное чудо?
И Пака в восторге высунулся из окна и замахал платком.
И мальчуганы радостно побежали по откосу пути, ближе к поезду. Пакин вагон подходил быстро. Лицо злой феи показалось над Пакиным лицом, равнодушно-любезное лицо красивой дамы, – и вдруг исказилось выражением жестокой тревоги.
И в радостном ожидании мальчуганы, один за другим, прокричали еще новые, только что разученные ими крылатые слова и замахали шапками.
– Опять эти ужасные мальчишки! – воскликнула злая фея. – Пака, не смотри пока, маленький, в окно.
Но уже все равно, поезд промчался мимо мальчуганов, – и они опять остались бессильные, разочарованные в их страстном ожидании радостного события.
– Увезла! проклятая ведьма! – горестно крикнул Антошка.
Мальчуганы повалились в траву и горько плакали.
И в быстро улетающем вагоне Пака плакал, злая фея смеялась, аргусы старались развлечь Паку чем-нибудь.
Бессильные, бедные слова! Нерасторжимый плен! Горькие детские слезы!
Глупые, бедные, – о, если бы знали! Фея, похищающая на ковре-самолете спящих детей, как прочно, нерушимо ее владычество! и никому не дано сорвать с нее личины. И аргусы ничего не видят, но не выпустят из ограды. И не уйти из плена. И вольные охотники напрасно ищут мудрых и знающих.
Все на месте, все сковано, звено к звену, навек зачаровано, в плену, в плену…
Маленький человек*
Якову Алексеевичу Саранину немного недоставало до среднего роста; жена его, Аглая Никифоровна, из купчих, была высока и объемиста. Уже и теперь, на первом году после свадьбы, двадцатилетняя женщина была дородна так, что рядом с маленьким и тощим мужем казалась исполиншею.
«А если еще раздобреет?» – думал Яков Алексеевич.
Думал, хотя женился по любви, – к ней и к приданому.
Разница в росте супругов нередко вызывала насмешливые замечания знакомых. Эти легкомысленные шутки отравляли спокойствие Саранина и смешили Аглаю Никифоровну.
Однажды, после вечера у сослуживцев, где пришлось выслушать немало колкостей, Саранин вернулся домой совсем расстроенный.
Лежа в постели рядом с Аглаей, ворчал и придирался к жене, Аглая лениво и нехотя возражала сонным голосом:
– Что же мне делать? Я не виновата.
Она была очень покойного и мирного нрава.
Саранин ворчал:
– Не обжирайся мясом, не трескай так много мучного; целый день конфеты лопаешь.
– Не могу же я ничего не кушать, коли у меня хороший аппетит, – сказала Аглая. – Когда я была в барышнях, у меня еще лучше был аппетит.
– Воображаю! Что ж ты, по быку сразу съедала?
– Быка сразу съесть невозможно, – спокойно возразила Аглая.
Скоро заснула, а Саранин заснуть не мог в эту странную осеннюю ночь.
Долго ворочался с боку на бок.
Когда русскому человеку не спится, он раздумывает. И Саранин предался этому занятию, столь мало ему свойственному в другое время. Он же был чиновник, – много думать было не о чем и ни к чему.
«Должны же быть какие-нибудь средства, – размышлял Саранин. – Наука с каждым днем совершает удивительные открытия; в Америке делают людям носы какой угодно формы, наращивают на лицо новую кожу. Операции какие делают, – череп продырявливают, кишки, сердце режут и зашивают. Неужели же нет средства или мне вырасти, или Аглае телес посбавить? Какое-нибудь секретное бы средство? Да как его найти? Как? Да, вот если лежать, то не найдешь. Под лежачий камень и вода не бежит. А поискать… Секретное средство! Может быть, он, изобретатель, просто ходит по улицам да ищет покупателя. Ведь как же иначе? Не может же он публиковать в газетах. А по улицам – вразнос, из-под полы продать что угодно, – это очень возможно. Ходить, предлагать по секрету. Кому нужно секретное средство, тот не станет валяться в постели».
Так поразмыслив, Саранин стал проворно одеваться, мурлыча себе под нос: «В двенадцать часов по ночам»…
Не боялся разбудить жену. Знал, что Аглая спит крепко.
– По-купечески, – говорил вслух; «по-мужицки», – думал про себя.