Тетенька роняет ложку. У маменьки глаза делаются совсем круглыми, с белыми ободочками.
— Вот видите, как вы волнуетесь, — с упреком говорит гимназист. — Можно ли так… из-за пустяков. Скажите лучше, были ли найдены при обыске компром… прометирующие личность вещи?
— Ох, Господи, — застонала маменька, — пистоль эту окаянную да еще газетку какую-то!
— Газету? Вы говорите: газету? Гм… Осложняется… Но волноваться вам совершенно незачем.
— Может быть, газета-то и не к тому… — робко вмешивается тетенька. — Потому он на газету-то только глазом метнул, да и завернул в нее пистолет. Может быть…
Гимназист криво усмехнулся, и тетенька осеклась.
— Гм… Ну, словом, вы не должны тревожиться. Газета. Гм… Тем более что тюремный режим очень хорошо действует на здоровье. Это даже в медицине написано. Замкнутый образ жизни, отсутствие раздражающих впечатлений — все это хорошо сохраняет… сохраняет нервные волокна… Каледонские каторжники отличаются долговечностью. Михаил может дотянуть до глубокой старости. Вам, как матерям, это должно быть приятно.
— Голубчик, — вся затряслась маменька, — голубчик! Не томи! Говори, говори все, что знаешь. Уж лучше сразу!..
— Сразу! Сразу, — всхлипнула тетенька. — Не надо нас готавливать… Мы тверды…
— Говори, святая владычица.
Гимназист пожал плечами.
— Я вас положительно не понимаю. Ведь ничего же нет серьезного. Нужно же быть рассудительными. Ну, газета, ну, револьвер. Что за беда! Револьвер, гм… Вооруженное сопротивление властям при нарушении судебной обязанности… В прошлом году, говорят, расстреляли одного учителя за то, что тот очки носил. Ей-Богу! Ему говорят: «снимите очки». А он говорит: я, мол, ничего не могу невооруженным глазом. Вот его за вооружение глаз и расстреляли. Что же касается Михаила, то, само собой разумеется, что револьвер будет посерьезнее очков. Да и то, собственно говоря, пустяки, если принять во внимание процент рождаемости…
Маменька, дико вскрикнув, откидывается на спинку дивана. Тетенька хватается за голову и начинает громко выть.
В дверь просовывается голова кухарки.
— Ну, разве можно так волноваться! Ай, как стыдно! — ласково журит гимназист.
Кухарка голосит: и на ко-го ты нас…
— Ну-с, я вечерком опять зайду, — говорит гимназист и, взяв фуражку, уходит с видом человека, удачно исполнившего тяжелый долг.
Корсиканец
Допрос затянулся, и жандарм почувствовал себя утомленным; он сделал перерыв и прошел в свой кабинет отдохнуть.
Он уже, сладко улыбаясь, подходил к дивану, как вдруг остановился, и лицо его исказилось, точно он увидел большую гадость.
За стеной громкий бас отчетливо пропел: «Марш, марш вперед, рабочий народ!..»
Басу вторил, едва поспевая за ним, сбиваясь и фальшивя, робкий, осипший голосок: «ря-бочий на-ред…»
— Эт-то что? — воскликнул жандарм, указывая на стену.
Письмоводитель слегка приподнялся на стуле.
— Я уже имел обстоятельство доложить вам на предмет агента.
— Нич-чего не понимаю! Говорите проще.
— Агент Фиалкин изъявляет непременное желание поступить в провокаторы. Он вторую зиму дежурит у Михайловской конки. Тихий человек. Только амбициозен сверх штата. Я, говорит, гублю молодость и лучшие силы свои истрачиваю на конку. Отметил медленность своего движения по конке и невозможность применения выдающихся сил, предполагая их существование…
«Крявавый и прявый…» — дребезжало за стеной.
— Врешь! — поправлял бас.
— И что же — талантливый человек? — спросил жандарм.
— Амбициозен даже излишне. Ни одной революционной песни не знает, а туда же лезет в провокаторы. Ныл, ныл… Вот, спасибо, городовой, бляха № 4711… Он у нас это все, как по нотам… Слова-то, положим, все городовые хорошо знают, на улице стоят, — уши не заткнешь. Ну, а эта бляха ив слухе очень талантлива. Вот взялся выучить.
— Ишь! «Варшавянку» жарят, — мечтательно прошептал жандарм. — Самолюбие вещь не дурная. Она может человека в люди вывести. Вот Наполеон — простой корсиканец был… однако достиг, гм… кое-чего.
«Оно горит и ярко рдеет. То наша кровь горит на нем», — рычит бляха № 4711.
— Как будто уж другой мотив, — насторожился жандарм. — Что же он, всем песням будет учить сразу?
— Всем, всем. Фиалкин сам его торопит. Говорит, быдто какое-то дельце обрисовывается.
— И самолюбьище же у людей!
«Семя грядущего…» — заблеял шпик за стеной.
— Энергия дьявольская, — вздохнул жандарм. — Говорят, что Наполеон, когда еще был простым корсиканцем…
Внизу с лестницы раздался какой-то рев и глухие удары.
— А эт-то что? — поднимает брови жандарм.
— А это наши, союзники, которые на полном пансионе в нижнем этаже. Волнуются.
— Чего им?
— Пение, значит, до них дошло. Трудно им…
— А, ч-черт! Действительно, как-то неудобно. Пожалуй, и на улице слышно, подумают, митинг у нас.
— Пес ты окаянный! — вздыхает за стеной бляха. — Чего ты воешь, как собака? Разве ревоционер так поет! Ревоционер открыто поет. Звук у него ясный. Кажное слово слышно. А он себе в щеки скулит, да глазами во все стороны сигает. Не сигай глазами! Остатний раз говорю. Вот плюну и уйду. Нанимай себе максималиста, коли охота есть.
— Сердится! — усмехнулся письмоводитель. — Фигнер какой!
— Самолюбие! Самолюбие, — повторяет жандарм. — В провокаторы захотел. Нет, брат, и эта роза с шипами. Военно-полевой суд не рассуждает. Захватят тебя, братец ты мой, а революционер ты или честный провокатор, разбирать не станут. Подрыгаешь ножками.
«Нашим потом жиреют обжо-ры», — надрывается городовой.
— Тьфу! У меня даже зуб заболел! Отговорили бы его как-нибудь, что ли.
— Да как его отговоришь-то, если он в себе чувствует эдакое, значит, влечение. Карьерист народ пошел, — вздыхает письмоводитель.
— Ну, убедить всегда можно. Скажите ему, что порядочный шпик так же нужен отечеству, как и провокатор. У меня вон зуб болит…
«Вы жертвою пали…» — жалобно заблеял шпик.
— К черту! — взвизгнул жандарм и выбежал из комнаты. — Вон отсюда! — раздался в коридоре его прерывающийся, осипший от злости голос. — Мерзавцы. В провокаторы лезут, «Марсельезы» спеть не умеют. Осрамят заведение! Корсиканцы! Я вам покажу корсиканцев!..
Хлопнула дверь. Все стихло. За стеной кто-то всхлипнул.
Морские сигналы
Мы катались по Неве.
Нева — это огромная река, которая впадает сразу в две стороны — в Ладожское озеро и в Балтийское море. Поэтому плавать по ней очень трудно. Но с нами был Нырялов, бывший моряк, который справлялся и не с такими задачами. Он греб все время один и болтал веслами в разные стороны. Таким образом, лодка стояла на одном месте и было скучно, но у моряков, кажется, это очень ценится. Называется это у них «зашкваривать» или что-то в этом роде.
Пели по обычаю «Вниз по матушке по Волге». На воде всегда поют «Вниз по матушке по Волге». Но едва затянули «На носу сидит хозяин», как увидели большое судно, стоящее у берега.
— Это оно отшвартовалось, — сказал бывший моряк.
Мне не хотелось показать, что я не поняла слова, и я только заметила:
— Само собой разумеется! Но как вы это узнаете?
— Что «это»?
— Да что это с ним произошло. Именно это, а не другое?
Но моряк уже не слушал меня, а всматривался в какие-то белые лоскутки, развевавшиеся на мачтах.
— Эге! — сказал он. — Любопытно! Ведь они сигнализируют. В море сигналы всегда делаются посредством небольших флагов.
— А что же значит этот сигнал? — спросили мы.
— Это? Гм… Два слева… один выше… Это значит: «Мы на мели».
— Ай-ай-ай! Несчастные!
— Что же делать? Мы, во всяком случае, помочь им не можем. Придется подождать. Скоро другие суда заметят и придут на помощь.
Мы остановились, причалили к берегу и стали наблюдать. Через несколько минут на корабле появились еще два флага. На этот раз оба были цветные.