— Это что же? Моряк заволновался.
— Два пестрых… два белых… «Голодаем».
— Несчастные!
— Вот еще один флаг!
— Три пестрых, два белых… «Нет воды».
— Какой ужас!
— Еще флаги! Сразу четыре.
— Позвольте! Не кричите! Дайте разобраться. Вы думаете, это так просто? Теперь уже девять флагов. Может быть, я и ошибаюсь, но мне кажется, что это значит «сдаемся без боя».
— Значит, это иностранное судно?
— А кто его разберет! Очень близко подойти опасно. Они могут дать залп.
— Чего ради?
— Как чего ради! Люди в таком опасном положении. Нервы напряжены до крайности! Каждая минута дорога, и все кажется зловещим. Вы не понимаете психологии гибнущего в море. Да они вас в клочки разорвут!
Мы притихли.
А количество страшных флагов все увеличивалось.
Моряк уже не объяснял нам значение каждого сигнала. Он только безнадежно махал руками и лишь изредка бросал отдельные слова:
— «Свирепствует зараза!»
— «Пухнем с голода!»
— «Сдаемся без выстрела!»
Мы молча предавались ужасу.
— Какая величественная картина, — шепнул кто-то из нас. — Точно громадный зверь погибает.
— Ужасно! Ужасно!
— «Идем ко дну!» — завопил вдруг моряк. — Все кончено — они идут ко дну! Мы должны немедленно отплыть подальше! Иначе нас затянет в воронку, и мы утонем вместе с ними. Гребите скорее!
Мы схватились за весла. Моряк уже не греб, а только дирижировал. Он даже забыл про то, что Нева сразу впадает в два конца, и не препятствовал нам болтать веслами в одну сторону.
Отплыли, завернули за берег.
— Посмотрите, виден ли он еще. Я сам не могу, мне слишком тяжело…
— Виден!
— Несчастные! Как они медленно погружаются! Отъехали еще немножко.
— Виден?
— Виде-ен!
— О Господи! Минуты-то какие!
Вдруг, смотрим, идут по берегу два матроса. Так что-то в сердце и ёкнуло…
— Братцы, вы откуда? Вы куда?
— А из городу. Идем на энтот самый.
Тычут большими пальцами прямо в сторону гибнущего корабля.
— Да что вы! Да вы посмотрите, что там делается-то! Али вам с берега не видать?
— Как не видать! Видать!
— А что на мачтах-то висит? А? Несчастные вы!
— А ничего! Пущай себе висит! Это наша команда рубахи стирала, так вот повесила. Не извольте пужаться. Оно к вечеру подсохнет.
Страшный прыжок
Посвящаю Герману Бангу и прочим авторам рассказов об акробатках, бросившихся с трапеции от несчастной любви
Многие думали, что Ленора не любит его.
Может быть, считали его, толстого, краснощекого и спокойного, неспособным вызвать нежное чувство в избалованной успехом девушке? Может быть, не знали, что любовь такая птица, которая может свить себе гнездо под любым пнем? Может быть. Но какое нам дело до того, что думали многие?
Каждый вечер сидел он на своем обычном месте в первом ряду кресел.
Его цилиндр блестел.
Тихо, под звуки печального вальса, качалась разубранная цветами трапеция.
Гибкая, стройная, то прямая, как стрела, то круглая, как кольцо, то изогнутая, как не знаю что, кружилась Ленора.
«Я люблю тебя!» — шептали ее длинные, шуршащие волосы.
«Я люблю тебя!» — говорили ее напряженно-дрожащие руки.
«Я люблю тебя!» — кричали ее вытянутые ноги.
Вот она скользнула с трапеции и, держась за канат одной рукой, повисла, дрожа и сверкая, как слеза на реснице.
пели скрипки.
Он вспоминал их первую встречу и ту веточку ландышей, которую он подарил ей в первый вечер. Где хранила Ленора засохший цветок? Где? Кажется, в комоде.
Четыре года блестел его цилиндр в первом ряду кресел.
Но вот однажды, в дождливый осенний вечер (о, зачем дождь идет осенью, когда и без того скверная погода!) он не пришел.
Тихо шуршали волосы Леноры, шуршали, шептали и звали.
И плакали скрипки:
Он пришел через два дня.
Кажется, цилиндр его потускнел немножко. Не знаю.
Он приходил только пять дней. Затем пропал на две недели.
Ленора молчала. Никто не слыхал ее жалоб, но все знали, что он изменил и что она все знает.
Она прокралась ночью к его окну и стояла до утра под дождем, градом и снегом (в эту ночь было все зараз) и прислушивалась, как блаженствует он в объятиях ее соперницы.
Она страдала молча, но скрыть страданий не могла, и зрители даже самых отдаленных рядов, куда дети и нижние чины допускаются за двадцать копеек, замечали, как она худеет у них на глазах.
Директор цирка, разузнав все подробно, решил, что пора дать ей бенефис.
А скрипки продолжали, как заладили:
День бенефиса приближался. Ленора готовилась. Никто не знал, какое упражнение разучивает она, потому что она работала одна и никого в это время к себе не допускала.
Старый клоун пробовал подслушать, но за дверью было так тихо. Слышались только заглушённые вздохи.
Так не готовятся к бенефису, но, может быть, так готовятся к смерти?
Старый клоун встретил Ленору у дверей конюшни и вкрадчива спросил ее, дрессируя слона:
— Ленора! Отчего не слышно, как вы упражняетесь, готовясь к своему бенефису?
— Чудак! — ответила она, усмехнувшись. — Вы хотите слышать, как летают по воздуху?
— Ленора! — умоляюще воскликнул он: —Ленора! Откройте мне, какую штуку вы готовите?
Она подняла свои побледневшие брови и, жутко отчеканивая, сказала:
— Головоломную.
Он долго вспоминал это слово. Какое-то странное дуновение пробежало по воздуху, колыхнуло волосы. Может быть, слон вздохнул?
День бенефиса приближался.
Уже готова была гигантская афиша, на которой было написано огромными буквами, красными, как кровь, и черными, как смерть: «Мадемуазель Ленора, вопреки всяким законам тяготения, перелетит по воздуху через весь цирк.
Цены бенефисные. Без сетки».
Последние два слова относились к полету, а не к ценам, и были написаны в конце по ошибке и недосмотру. Но тем мучительнее было производимое ими впечатление, и странно переплетались буквы, красные, как кровь, и черные, как смерть. Без сетки.
Утром, в день бенефиса, директор позвал к себе бледную Ленору и сказал ей:
— Ленора! Цены я назначил тройные. Сбор в твою пользу. Но если что-нибудь… словом, в случае твоей смерти сбор целиком поступает ко мне.
И он улыбнулся. Улыбка смерти… Ленора молча кивнула головой и вышла.
Она надела плащ и, закутав голову в черный платок, пошла на окраину города, к вдове портного, живущей в хорошеньком домике с огородом, приносящим пользу и удовольствие.
Она недолго пробыла там, и о чем говорила с вдовой портного, неизвестно. Но вышла она с просветленным лицом.
Наступил вечер. Зажгли лампы и фонари. Темная масса народа прихлынула к дверям цирка и стала медленно вливаться в его открытые двери, напоминавшие пасть странного чудовища, у которого внутри светло.
Поднимали головы, смотрели на красные и черные буквы и улыбались, как нероновские тигры, которым дали понюхать христианина. Волнуясь и торопясь, рассаживались по местам.