Выбрать главу

Огонек в печке потрескивает, приятно согревая кандалинские подошвы, и Кандалин положительно не знает, о чем лошадь думает.

— Черт ее знает, о чем она думает! — лениво шепчет он. — И о чем ей думать? Сыта, одета, обута… Ну, да, конечно, тяжело возить… А ничего не поделаешь, матушка: все люди работают…

Глаза слипаются. Выскочил уголек из печки, щелкнул по медной бляшке, разбудил поэта.

— О чем это я думал? Да, — лошадь. Глупая тема. Лучше уж обдумывать заказные. Во всяком случае, практичнее.

Дверь приотворилась, выглянуло лицо жены. Брови ее приподнялись тревожно.

— Опять благодушествуешь? Очень мило! А, между прочим, старший дворник два раза за деньгами приходил.

Но поэт только блаженно улыбался:

— За деньгами? Ты шутишь! Ну, попроси его подождать. Он, наверное, сердечный малый. У него, кажется, такое открытое лицо; впрочем, я не видел.

— Что с тобой сделалось, — понять не могу! Ведь ты когда последний раз писал? Когда мы на квартиру переезжали. Я по теткам поехала детей собирать, а ты должен был вещи перевезти.

— Да, да. Я еще картонку потерял.

— Вот то-то и есть. Тогда из-за картонки и написал. А с тех пор ни строчки. Ведь нас с квартиры выгонят!

— Уж сейчас и выгонят! Какая ты, право, хе-хе-хе!

* * *

Через неделю, когда поэт Валерий Кандалин, весело и фальшиво мурлыкая вальс из «Фауста», рассматривал свою физиономию в карманное зеркальце, в комнату вошла жена, мрачная, с заплаканными глазами.

— Дождались! Гонят с квартиры.

— Мм? — равнодушно переспросил поэт, разглядывая свою верхнюю губу.

— С квартиры гонят, вот что. Ну, как нам теперь быть, прямо голову теряю! Ну, напиши хоть одно стихотворение!

— Мм? — снова переспросил поэт и затем прибавил деловито: — А ведь я говорил, что мне усы не идут. Нет, спорит!

— Совсем одурел! Совсем одурел! — простонала жена.

Поэту стало совестно.

— Ты говоришь насчет стихов? Я, видишь ли, отнес вчера два стихотворения, да редактор не принял. Мы, — говорит, — просили сатиры, а вы притащили какие-то гимны весне. Это, — говорит, — не ваша специальность, а потому слабо. Ну, чем же я виноват, когда у них в голове только земские начальники, а у меня в душе весна цветет. Знаешь, даже в тебе сквозит что-то весеннее! Какая-то такая дымка, только внутри, а не снаружи.

Жена всхлипнула.

— Первый раз в жизни уютно устроились, а он тут-то и спятил. Ну, опомнись! Возьми себя в руки! Ведь у нас дети!

— Дети — это цветы человечества! — восторженно воскликнул поэт. — Разве мы не счастливы, что они зацвели благодаря нам! Ха-ха-ха!

— Да ведь нас с квартиры гонят! — снова всхлипнула жена, вытирая круглый красный нос и запухшие глаза скрученным в комочек платком.

Но он только хохотал в ответ:

— Эх, ты, пессимистка! Красавица, но пессимистка. Бери с меня пример и верь, что жизнь прекрасна!

* * *

Через три дня — их и выгнали.

Чёртов рублик

Генерал Бузакин как раз перед праздниками продулся в карты. Сидел он у себя в кабинете злой-презлой и даже седые баки его замшились, как у цепного пса на морозе.

Генеральский черт, тоже старый и седой, приставленный к генералу еще в самом начале его карьеры, сидел тут же на письменном столе и уныло болтал хвостом в чернильнице.

Место у него при генерале было ничего себе, спокойное, дела почти никакого — генерал сам со всем управлялся — но зато и движения по службе тоже никакого, и считался черт, дослужив до седой шерсти, в своей сатанинской канцелярии всего-навсего каким-то старшим мешалой (по нашему помощником) младшего подчерта. Обидно!

Вот и теперь другой на его месте давно нашептал бы генералу в левое ухо какой-нибудь пакостный совет, а у этого и рога опустились. Станет генерал Бузакин его, чертову, ерунду слушать. Он, который всю жизнь своим умом жил.

Вдруг генерал зашевелил бровями и потянулся к телефону. Черт так и замер.

— Начинается!

— Иван Терентьич, вы? — загудел генерал в трубку. — Объявите сегодня же квартирантам в моем доме, что я им набавляю. Что-о? А нет, так всех по шеям! У меня ведь без контракта — на-лево кругом марш. И чтобы сегодня вечером деньги были у меня в столе. Слышите? Ну, то-то!

Черт от радости хрюкнул, прыгнул, пощекотал генерала хвостом за ухом и побежал взглянуть: хорошо ли Иван Терентьич с жильцами управился.

Черт был старый, кривой, хромал на все четыре лапы и пока доплелся до генеральского дома, там уже стоял дым коромыслом. Дом был большой и весь набит мелкими людишками, которые от себя сдавали комнаты еще более мелким, а те, в свою очередь, сдавали углы уже самой последней мелкоте. Генеральский приказ о надбавке платы ударил квартирантов, как поленом по темени. Исход был один, к которому они сейчас же и прибегли — набавить комнатным жильцам. Те всполошились и набавили угловым.

Угловым содрать было не с кого — поэтому они сначала просили, потом ругались, потом подняли такой плач и вой, что подоспевший черт, забыв усталость, проплясал па-д'эспань на трех копытах, не хуже любой Петипа.

Громче всех голосила угловая прачка Потаповна, которой набавили целый рубль, а у нее всего-то состояния было ровно рубль с четвертаком. Четвертак она тут же с горя пропила, рубль отдала хозяйке для Ивана Терентьича и, так как денежные ее обороты на этом и кончались, она, ничем не отвлекаясь, предалась самому бурному отчаянию и, причитая во весь голос, била себя по голове всеми орудиями своего производства по очереди: то вальком, то скалкой, то утюгом, то коробкой из-под крахмала.

Все это черту так понравилось, что он на этом бабьем рубле оттиснул копытцем пометинку.

— Это хороший рублик. Последим, как он дальше покатится.

А рублик вкатился в карман к Ивану Терентьичу и вместе с другими деньгами крупного и мелкого достоинства вручен был в тот же вечер генералу Бузакину. Генерал долго деньги пересчитывал, потом взял рубль с чертовой пометинкой и долго ругал за что-то Ивана Терентьича и тыкал ему рублем под нос.

— И чего это он? — удивлялся сонный черт. — Неужто мою пометинку увидел? Ну, и генерал у меня! Мол-лод-чина генерал! За таким не пропадешь!

На другое утро, как раз в Рождественский сочельник, раздавал генерал подчиненным своим награды. Наменял рублей, пятаков, трешников и перед всеми извинялся, что приходится выдавать такой мелочью.

— Так уже подобралось!

Но при этом каждому не додавал — кому рубль, кому полтинник, кому гривенник. Одному только Ивану Терентьичу выдал всю сумму сполна, чем не мало разогорчил собственного черта.

— Эх, ты, старая ворона! Расслюнявился хрыч под Христов праздник, уж ему и собственного прохвоста надуть лень.

Но при этом приметил черт, что и его рублик попал к Ивану Терентьичу. Пришлось тащиться, подсматривать, что дальше будет.

Вышел Иван Терентьич за дверь, стал деньги пересчитывать. Дошел до чертова рублика, пригляделся, сплюнул.

— Чтоб тебе черти на том свете так выплачивали!

Черт от удовольствия облизнулся, но тут же и затревожился, потому что Иван Терентьич вдруг сунул этот рублик горничной:

— Вот вам Глашенька на праздничек. Как я вам по сю пору никогда ничего не давал, так вот получайте сразу целковый. Вы человек трудящийся и это очень надо ценить.

Черта даже затошнило. Думал ли он, что его рублик заставит вдруг такого обиралу и живоглота акафистыпеть. Кабы знал, пометинки бы не клал, копыта бы не марал.

Стал караулить, авось либо Глашка на этот самый рубль кому-нибудь пакость сделает.

Вот побежала она на улицу, а черт ждет. Бегала долго, вернулась, чего-то сердится, а рубль не тронутый в платке принесла. Всплакнула злыми слезами (черт каждую слезинку пересчитал и в трубе зубом записал) и вдруг схватилась, побежала к генеральше.