Елкин просматривал сводки проделанных и оставшихся работ, удовлетворенно мычал и думал: «А ведь дотянем». Сводки со дня подписания договоров на соцсоревнование показывали сильно увеличившуюся производительность, за ними чувствовалось неотступное решение довести постройку до конца. «Как действует, как действует! Никто и не подумает, что держимся на фиговом листочке. Но… берегись, старикан, если Гусев не вывезет, берегись! А что можно предпринять, если?.. Ничего, ничего. Каяться, только каяться!»
Вбежал Калинка.
— Пойдемте! Требуют вас. Мостовики не вышли и собираются удирать.
Мостовики больше всех страдали от холода. В котлованы, где работали они, постоянно просачивалась подземная вода, они промокали до исподнего белья, а к концу смены оказывались в ледяных мешках. Не имея места, где можно бы просушиться, на следующий день напяливали зачастую даже не оттаявшие сапоги, плащи, шубы.
Насморки, ревматизмы, кашли, начавшись осенью при первых морозах, всю зиму не отпускали мостовиков.
Елкин вошел в переполненный людьми прокисший барак.
— Всего два дня. Вам в первую очередь дадим печку, — говорил Козинов.
— Кончай! — крикнули ему. — Послушаем, что скажет начальник.
Елкин ничего не мог сказать в утеху, кроме лжи, лгать же больным, отчаявшимся людям было стыдно, но лгать было надо и, смяв стыд, он уверенно начал:
— Я имею телеграмму, часть печек уже в Алма-Ате.
— Верим, верим, а нет мочи! — Говорили наперебой: — Мы все простужены. Вся наша жизнь по таким барачишкам. Что из детей получится? Уроды, нахлебники государству? Думать надо, когда нанимают, строить, утеплять. А вы по старинке: сезонник, мол, деревенская скотина, стерпит, а сдохнет, туда и дорога. Какие мы сезонники, мы наравне идем с прочим рабочим классом.
Когда голоса поумолкли, Елкин проговорил, путаясь:
— Я понимаю и подойду, как к пролетариям. В первую очередь, вне очереди. Обещаю, по-хорошему.
— До печек дай нам пересидеть в бараке, в два-три дня не треснет ведь ничего, — попросили мостовики.
— Может треснуть. Вам особенно надо торопиться: скоро половодье, не доделаем котлованов, вода все смоет. Вы же не какой-нибудь сброд, а специалисты, сознательные. Все понимаете. Кто же нам сделает, кто?!
— Известно, буржуй не сделает.
Поднялся «Иван по матушке-Руси».
— Ну, пошли, ребята! Сказано — тепло будет, а теперь как есть, так и есть. Из начальника, из рабочкома тепла не выжмешь: сами в холоду и нечего их мытарить.
Он вышел из барака. За ним потянулись и прочие мокрой понурой толпой. Выведя всех из барака, «Иван» немножко задержался, остановил Елкина и проговорил, подкрепляя слова для большей убедительности взмахами кулака:
— Мы не на выжимку бьем, не за лишним рублем тянемся, а дух вышел, дух. Это пойми! — и, шурша обледенелым плащом, пустился догонять ушедших.
Гусев прикрыл за Елкиным дверь своей изобретальни и включил вентилятор.
— Ну, как? — Инженер был хмур. — Кого повесят — меня? тебя?
— Меня. — Бригадир зло бросил в угол еще несколько трубок. — Можешь готовить веревку.
— Не уберечься и мне, я надавал столько обещаний, так скрутил себя…
— Меня, меня — если к утру не будет готова. К утру обязуюсь!
Всю ночь Гусев и жестянщик возились с трубками в брюхе печки, пытали ее на все отбросы и к утру добились: она без разбору начала пожирать объедки от благородных машин. Утром, придя в кузницу, рабочие застали такую картину: красную печку, около нее всхрапывающих Гусева с жестянщиком и вентилятор, выгоняющим тепло.
— Ну, перепились наши фокусники, — решили кузнецы и растолкали спящих. — Здорово дернули? Где вы раскопали эту барыню?
— Сделали! — Гусев воинственно поднял руки. — Тащи из Красного уголка знамена, бери печку, нас бери на руки, и — на площадь. Есть смычка, вот она! Чего буркалы пялите: где, мол, те обещанные, куда их? Здесь они, у нас, в наших руках и больше нигде нету!
Печка топилась у мостовиков, окруженная счастливыми людьми, наконец поверившими, что тепло существует и для них; топилась, завешанная мокрыми полушубками, обставленная сапогами, валенками. Сюда тянулся весь люд ухватить кусочек тепла, понюхать, как оно пахнет.
— Дверь закрывай, выстудишь! — кричали счастливые владетели печурки.
— Испугались, — без печки жили, с печкой замерзать собираются! — подтрунивали над ними. — Вам тепло вредно: разнежитесь.
Забежал Козинов, погрел руки, подержал над печкой свой заиндевелый полушубок и проговорил:
— Теперь, ребята, никакой бузы! Не сделаем, сорвем смычку, не будет нам пощады… — И пустился к Елкину.
— Грелся. Здорово-о! — бормотал он там счастливо. — А сорвись?!
— Ну, ну, довольно, не вспоминай! — Елкин закрыл глаза. — Ты там регулируй, ты лучше знаешь, где могут подождать еще, а где не могут.
Организованная Гусевым бригада кузнецов, слесарей и жестянщиков гнула ежедневно по нескольку десятков печек. Особая комиссия распределяла их, сообразуясь с жилищными условиями, работой и настроениями людей.
Елкин в легком халатце сидел около румяной «фальшивки», как назвали печку, и наблюдал за ловкими руками Оленьки, сидевший бок о бок с ним и что-то вышивавшей желтым шелком по суровому полотну. Вечерние доклады прорабов были выслушаны, приемы закончены, акты и рапорты, не принесшие ничего угрожающего, просмотрены. Остаток вечера находился в полном распоряжении инженера, и он проводил его в ленивом состоянии, несказанно приятном после многих месяцев непрерывной тревоги и беготни.
Оленька вышила круг, утыканный стрелками, разгладила его ладонью и, осторожно потянув Елкина за халат, спросила:
— Папочка, тебе нравится?
— А что это будет? — Он ткнул пальцем в круг.
— Солнце, а все вместе — Балхаш: вода, берег, камешки.
— Почему ты начала с солнца? Я бы сперва сделал берег, потом воду, и солнце — последним.
— Ну вот, я спрашиваю, хорошо ли, а он критиковать. У меня пропадет охота, и ты не получишь панно.
— Оно для меня, мне?
— Кому же?! — Девушка приподняла стрелки бровей. — Себе я всегда успею.
— Это, выходит, прощальный подарок? Правильно, начинай с солнца, очень хорошо!
— Ты смеешься. Ну да, я глупая, не спорю. Ты умный! А вот не хочешь понять, что у глупых тоже есть самолюбие. — Она начала натягивать шубу.
Елкин глядел на нее и думал: «А моя Оленька меняется. Раньше, бывало, рассердится, везде углы, локти. А теперь куда-то девалась изломанность, как-то все закруглилось».
— Оленька, ты куда? Мне одному будет скучно, посиди!
— Зачем я вам, у вас есть фальшивка!
— Ну же, ну… — Он подошел к ней. — Прости, если обидел! Посиди, нам скоро расставаться. Ваганов увезет тебя, и один я насижусь еще. Почему-то парень не показывается. Он тебе пишет?
— У меня с ним ничего общего, — проговорила девушка, все еще недружелюбно поглядывая на старика. — Я и не помню, какой он, смутно так, чуть-чуть.
— Поссорились?
— Нет, так, — прошептала она и вздрогнула точно от внезапного испуга. — Я ему сказала, а он…
— Всерьез принял? Бывает. Ну, он приедет.
— Мне он не нужен. — Оленька потупилась.
— Что с тобой, какая ты обидчивая стала?! — Старик притянул голову девушки и постучал пальцем в лоб. — Большая, надо спокойней быть. Ты по-серьезному большая становишься, лицо округляется и походка другая, важная такая. Не шучу и не смеюсь. Молодость! Один-два месяца меняют человека до неузнаваемости.
— Я все-таки, папочка, пойду. Я прибегу потом. — Оленька горестно вздохнула и мягко, без характерного еще так недавно для нее подпрыгиванья вышла.
Старик сидел наедине с «фальшивкой» и ворчал, поталкивая ногой сонного, разомлевшего от тепла Тигру.
— Отпустим Оленьку к Ваганову? К чему нам заедать ее век?! Мы с тобой вдвоем как-нибудь… С ним объясняются, а он дрыхнет… — Старик ласково поерошил кота и сел писать Ваганову, что пора заглянуть на участок, и нельзя обижать таких девушек, как Оленька, и вообще вредно, когда всяко лыко в строку.