Выбрать главу

На Джунгарском его встретила многосотенная толпа рабочих. Он понял, какие чувства собрали людей, он был необходим для слияния всех отдельных радостей, что труд завершен, в одну, общую, и смутился.

— Что вы, зачем это? — бормотал, пожимая руки Грохотовых, Гонибека, Гробова и еще многих, никогда не виданных, незнаемых, но чувствовавших одинаково с ним.

Люди проводили Елкина до ледневской юрты и, многократно попрощавшись с ним, разошлись для последнего усилия.

— Вам, коллега, нужен доклад? — спросил Леднев. — Или вы без доклада поверите мне, что все в надлежащем виде?

— Я уже поверил там, вашим помощникам.

— Но об одном нужно договориться.

— О чем, о тоннеле? — перебил Елкин Леднева. — Вы где-то очень хотели проложить тоннель.

— Я давно забыл про это. У меня и без него забот был полон рот. Бог с ним, с тоннелем! — И Леднев небрежно перекрестил воздух. — Теперь другое. У нас была запроектирована каменная труба для невзрачного ручья. А в половодье ручей показал такие качества!.. Заменить трубу мостом?

— Не возражаю. Прекрасно, даже великолепно. Сперва поставьте времянку, а рядом Калинка построит каменный мост. Он давно ждет своей очереди, он один обижен.

Елкин остался ночевать и вечером завязался разговор, один из тех утомительных и одновременно соблазнительных, какие до страсти любил вести Леднев.

— Я, уважаемый коллега, пред вами в долгу, вернее, вы предо мной. Вы должны выслушать меня. Не бойтесь, это последний, так сказать, итоговый, разговор. Как вы относитесь к этому мученичеству и жертвоприношению?

— К какому? — Старик подумал, не напрасно ли он заночевал.

— Которое разыгралось здесь. Переносят смычку на первое мая, и начинается… Картина вам известна, я только дополню ее двумя-тремя штрихами. Мадам Грохотова, беременная по пятому-шестому месяцу, в морозы и бураны выходит стеречь шпалы, гонит и других. Гусев подряд не спит несколько ночей. Вокруг него люди работают по пятнадцати часов, укладывают себя пластом, и все для того, чтобы закончить раньше, урвать неделю, день, час. Это ускорение темпов, это приноравливание всех построек к маю и октябрю, паническое «скорей, скорей!», конечно, не одна глупость, не одно желание, чтобы их какая-то московская рука погладила по головке. Это фанатизм.

— Причины, которые заставили назначить смычку на май, вполне основательны, никакой фанатизм здесь не участвовал. Земля достаточно долго жаждала. Это было необходимо для осуществления хлопковых и прочих программ. — Елкин недовольно передернул плечами. — Неужели вы не чувствуете, что здесь во всем — и в сыпучих песках, и в еле заметных верблюжьих тропах, и в маленьких аулах, отдаленных один от другого на десятки километров, и в темных, как ночь, непроглядных буранах, решительно во всем — вопиющая тоска по дороге?!

— Здесь некому ездить по ней.

— Будет дорога, будут и люди.

— По пословице: был бы омут, а черти найдутся! Но зачем сгонять их в одно место. Они довольны своей жизнью и пусть живут. А подсовывать им насильно городскую жизнь — ненужная выдумка, вредная чепуха, фанатизм. Есть очень грустный и многосмысленный рассказ Герберта Уэллса, он зовется «Бог динамо». Негр, рабочий гидростанции, принимает динамомашину за бога, треск и гул ее — за ненасытные требования жертв. И вот он бросает на провода механика. Но бог все требует, и негр хватает другого. Тут подбегают, выручают, тогда негр бросается сам и погибает с восторгом, с энтузиазмом.

«Так преждевременно закончилось поклонение богу Динамо, эго была самая кратковременная из всех религий», — уверяет нас Уэллс. Но… он сам поклонник этого бога, один из верховных жрецов его. И, как всякий фанатик, не замечает своего фанатизма. Он сделал открытие и, может быть, от страха перед лицом ужасной правды тут же затоптал его. Но истина не может умереть, и я поднимаю ее.

— Апостол Герберта Уэллса? — Елкин весело хохотнул.

— Я не стыжусь. Вы как-то сказали, что всякое новое общественное устройство приходит со своим богом, со своей религией. Совершенно согласен. И наша материалистическая, безбожная, строго и трезво научная эпоха выдумала себе нового бога — машину и с беспримерным мученичеством поклоняется ему, подбрасывает в его ненасытную глотку жизни, семьи, младенцев. Бог пухнет и делается все жадней. У нас, в нашей новообращенной стране, он особенно жаден и лют, поклонение ему доходит до самозабвения, до фанатизма. Оно и понятно: недавно уверовавшие веруют всегда особенно восторженно и глупо. Хотите примеры? — Леднев не замечал, что Елкин порывался возразить. — Грохотова, схоронившая одного ребенка и рискующая вторым, Гонибек, воспевающий машины, весь Турксиб, вся нынешняя зима — служение. Помните, на Чокпаре пришла к выемке толпа бесплодных казашек и кричала экскаватору: «Машина, дай нам сына!» Наши писатели, наши газетчики, одержимые раболепием перед идолом — машиной, непрерывно кричат о тракторах, автомобилях, воспевают жрецов, утешают мучеников, позорят бунтовщиков, требуют все новых жертв… Мы поминутно устраиваем радения по поводу вновь открытых заводов, станций, цехов, из-за каждой лишней сотни болтов. Чем мы отличаемся от казашек?

— Довольно, стойте! — крикнул Елкин.

Но Леднев продолжал:

— Вы, вы тоже идолопоклонник! Вы здесь шаманствовали больше всех. — На худом лице говорившего, как будто и неспособном дать капли влаги, проступил обильный пот. — Вы больше всех перед усталыми, костенеющими от холода людьми размахивали своим богом. Себя поставили на край могилы. Мне жаль простодушных, полуграмотных людей, которые, полуосвободившись от христианства, подпали под власть новой религии. Преклонение перед машиной: она все может, она приведет к свободе, к счастью, — этот машинизм — религия нашего времени. — Леднев вытер пот, передохнул и пробормотал: — Простите, я люблю все сразу, иначе не могу.

— Спасибо, что вы жалеете нас, фанатиков! — Елкин с пренебрежительной усмешкой поглядывал на Леднева и пальцами взволнованно барабанил в стол. — Только лучше б было, если б вы покрепче прикладывали руки к работе. Грохотовой не пришлось бы стеречь шпалы и рисковать… младенцем.

— Вы и меня хотите обратить?

— Нет, оставайтесь самим собой, если хотите! Ваш бог — машина — глупость, сплошная глупость! В том-то и дело, что не религия, не фанатизм, а расчет, математика, наука, которая освободит человечество от вечного рабского труда, от власти жратвы и усталости. Вам, инженеру, стыдно забывать все те миллиарды, триллионы сил, которые дала и дает нам машина. Это — миллиарды часов отдыха, утех, свободы, счастья.

— Не забываю. Я говорю об отношении. У нас машина стала над человеком, важнее его. Она растаптывает его радость, выматывает жилы, и он с этим мирится, он поет ей хвалу и плодит новые. Расчет позабыт, осталась гибельная страсть. Была страсть ходить в Иерусалим и Мекку, страсть завоевывать мир, распространять крест и полумесяц вплоть до папуасов, а теперь страсть строить заводы, станции на Камчатке, в джунглях, под полюсом, на земле, под землей… В каком-то пункте мировой истории люди позабыли, что машины — их слуги, и сами сделались слугами машин. Служба машин, бывшая до одного времени великим освободителем человечества, перешла в свою противоположность — в гнет машины над человеком.

— Вы не понимаете самого главного: если человек при первом столкновении с машиной имеет какие-то намеки религиозности — страх, преклонение, излишние надежды, — то немедленно начинает освобождаться от них и очень скоро делается уверенным, расчетливым повелителем машин.

— Фанатиком, — перебил Елкина Леднев. — Господа машин, разные мастера, механики, они-то и есть худшие идолопоклонники. Они-то и готовы посадить весь мир в сетку из проводов.