Выбрать главу

Все казахское население строительного участка переживало нетерпеливое волнение. Шумливые толпы то и дело собирались к насыпи и одобрительными криками подхлестывали соревнующихся. От насыпи они перекатывались в палатку-клуб, где на контрольной доске боролись два столбца меловых цифр. Поспорив у доски, люди с завистливым восхищением начинали ощупывать сапоги, брезенты и рукавички, приготовленные для победителей.

Группа Гонибека на три кубометра обогнала группу Тансыка. Победители с криками ввалились в клуб и потребовали спецовку. В тот же день было торжество по случаю оконченной байги. На сцене под красными флагами сидели Фомин, Козинов, Тансык и Гонибек, в первых рядах — все участники байги, за ними — строители. Фомин объявил, что обе артели, как начавшие действительно серьезную борьбу за внедрение среди казахов трудовой дисциплины, борьбу за дорогу, получат полную спецодежду и, кроме того, расчет по сдельной оплате, что составит по четыре рубля тридцать копеек в день на человека.

Артели Тансыка и Гонибека объединились и перешли на сдельную работу и постепенно начали вбирать всех, кто пришел работать, а не числиться в кооперации. Фомин спрятал большую часть книг под топчан.

5. Рождение песни

Гонибек проснулся от небывалого никогда ощущения какой-то утраты. Он оглядел сумрачную с двумя маленькими оконцами палатку, скользнул глазами по топчанам, по лицам спящих людей. Все было так, как прежде: ничего не внесли, ничего не вынесли, никто не исчез, и никто не появился.

Даже спали все именно так, как вчера, позавчера, месяц и больше назад. Сосед Гонибека справа, экскаваторный машинист Николай Грохотов, — лицом вниз, крепко стиснув руками жесткую, набитую клевером подушку. Он каждую ночь видел один и тот же сон, что с ним его жена, во сне подушку принимал за жену и наговаривал ей ласковые слова. Сосед слева ошаривал руками свое худое, грязное тело; у него был постоянный, недремлющий враг — чес.

«Цела ли домбра?» — подумал Гонибек. Домбра висела на своем месте.

Через оконце Гонибек поймал взглядом кусочек пустой насыпи, неподвижно стоявший на рельсах тепловоз и вспомнил, что строительный участок уже второй день отдыхает по случаю великого Октябрьского праздника.

Тишина в такой час, который предназначен для шума экскаваторов, суеты и грохота вагонеток, нарушила привычный строй жизни, прозвучала, как крик, и разбудила Гонибека.

Он оделся, взял домбру и вышел из палатки. На песках, на скатах палаток, на куполах юрт лежал крупный иней. В его острогранных зернах дробилось восходящее солнце на пучки разноцветных брызг. Строительная площадка была нетронута с прошлого дня ничьей ногой. На насыпи не толпились землекопы, не звякали о камень лопаты, не тарахтели уже сильно разбитые трескучие грабарки. Экскаватор, будто усталый конь, только что пришедший с тяжелой пашни, стоял с опущенным хоботом.

Солнечное, в то же время морозное, с инеем, утро показалось Гонибеку юртой, приготовленной для свадебного веселья, — пол устлан белыми кошмами, купол украшен золотой вышивкой. Гонибек пересек насыпь и поднялся на скалистое плато к утесам, изъеденным сумасшедшим степным ветром. Там было сокровенное местечко, где он любил посидеть наедине с домброй. Смахнул с нее пыль и попробовал струны. Они запели крикливыми, дребезжащими голосами. Он подвернул колки, осмотрел гриф, коробку, не нашел никаких изъянов и снова попробовал. Струны не хотели петь. Гонибек перетянул их, но они продолжали капризничать.

— Руки… — горько сказал музыкант и, спрятав домбру под ватник, начал спускаться к дому.

В палатке его подозвал Николай Грохотов:

— Я опять видел во сне жену. Лежит рядом, живая, теплая, а проснулся — ни черта, подушка. Удивительная явственность бывает во сне, все как в настоящей жизни…

— Ты напиши ей! — посоветовал Гонибек.

Грохотов полез в сундучок за бумагой. Рылся и ворчал:

— Мы же всего-навсего месяц пожили вместе и уже два по отдельности. Для такой жизни не стоит жениться.

Гонибек отвернул полу ватника и украдкой повесил домбру под плащ. Он боялся, что его попросят играть.

Грохотов кивнул Гонибеку:

— Вот послушай, не обидится она на это. «Если ты недели через две не приедешь, сердись не сердись, я подберу себе другую. Замучили окаянные сны, каждую ночь вижу тебя, а утром — один, осел ослом. На всю жизнь дурацкая досада…» Ну как? Ничего такого обидного? Я думаю, ни черта, что про другую мазанул, пока ведь не завел.

Гонибек похвалил письмо, Грохотов запечатал его и побежал к шоферам, чтобы отправить с ними прямо на Луговую. Вернулся он успокоившийся, радостный, точно жена уже была с ним, и попросил Гонибека:

— Поиграй, брат, ради праздничка. Русскую не знаешь — свою. Ты ленив играть, за все время струны не задел. От долгого безделья струны заржавеют и лопнут.

Гонибек отказался.

— Для чего тогда инструментишко держишь? — продолжал Грохотов. — У меня жена лихо играет, только не на таком пузанке, как твой, а на гитаре. Сам купил ей за восемьдесят рублей. Вот приедет, ужо потешит. Эх, забыл написать, гитару захватила бы. Ну, да, чай, сама догадается, что в пустыне забав да утех немного. А я думал, ты умеешь, мастер.

— Ты, Коля, не смейся, — Гонибек пересел на топчан Грохотова, — я был хороший, большой акын, вся степь знает меня.

— И нас бы позабавил.

— Мой отец был акын, дед — акын, а люди говорят: я лучше. И нет больше акына Гонибека, есть Гонибек-землекоп. — Казах прикрыл глаза рукавом и сунулся в подушку Грохотова.

Машинист удивленно приподнял плечи, к левому уху стянул губы и в уголок их заворчал:

— Ты чего? Реветь тебе не пристало: совершеннолетний и член профсоюза.

Люди заметили неладное с Гонибеком, послышались замечания:

— Расслюнявился… Ты, Коля, растравил его; нельзя при всех говорить о жене, да еще об молодой, охота побаловаться есть у всякого.

Гонибек поднялся, пробормотал:

— Пойдем, Коля! — и выбежал из палатки.

Грохотов вышел за ним. Казах увел его в выемку, остановился и протянул щелеватые с крупными сухими мозолями руки.

— Вот, Коля, вот! — выкрикивал он и встряхивал руками. — Видишь, Коля, видишь?! Не играют, испортились! Лопата и камень… Гонибек больше не акын! Струны не любят, когда акын берет лопату и забывает домбру.

— Зря говоришь, все зря. Просто отвык немножко. Бери свой пузанок почаще и бренчи. Пойдет, выйдет.

Ежедневно после работы Гонибек уходил в горы. Ему хотелось вернуть прежнюю ловкость рук, снова подчинить им домбру, ставшую не певучей. Но руки, работавшие лопатой и ломом, ворочавшие щербатые каменные глыбы, стали слишком тяжелы и грубы для чутких струн.

Гонибек все ниже опускал голову, все чаще говорил Грохотову:

— Нет, земля взяла мои хорошие руки и дала мне скверные.

Грохотов неумело сочувствовал горю товарища, на его жалобы отзывался одним и тем же:

— Не едет. Скоро пройдут две недели… Не жениться же мне в самом деле на другой! Она у меня знаешь, совсем не плохая, такая веселая, ласковая.

Он откровенно раскаивался, что приехал на дорогу:

— Обидно. Я из-за нее сюда поехал. Ну, хотел устроить для нее жизнь, как жизнь, и вот не едет.

Любовь к жене, обида и злость на несуразность случившегося смешивались у Грохотова в одно еле сдерживаемое желание — выскочить, пусть глупо, но выскочить из нелепого круга.

Прошли назначенные две недели, а жена не приехала, и Грохотов объявил Гонибеку:

— Значит, мы с тобой прощай, я еду. Одна буза, что на другой женюсь.

— Уедешь, а она приедет. Куда пойдет? — спросил Гонибек.

— Обратно. Прокатится, и все, — ничего, кроме удовольствия.

— А если кто скажет: «Останься со мной»?

— Не останется. Чего здесь хорошего! Тебе тоже удирать надо. Бросишь лопату, руки твои отдохнут — и будешь снова играть. Заживешь легко, сытно, весело.

— Нет, Коля! Какой акын! Кто пойдет слушать его, если он ничего не поет про дорогу?!

Грохотов подарил Гонибеку подушку и пошутил: