Леднев остался у Елкина ночевать: его машина, прошедшая трудный путь по горам и ущельям, помяла крылья, кузов, разбила фары и чинилась. Да он и рад бал поговорить с Елкиным.
Сидели за чаем. Побалтывая ложечкой в стакане, Леднев начал:
— Вы, уважаемый коллега, верите, что нас, специалистов, когда-нибудь поймут рабочие и профсоюзники и перестанут травить?
— Я не ощущаю какой-то травли. По-моему, уже поняли. Сегодняшнее совещание…
— Наивность, наивность! Вы сами не верите, что это единение длительно. Это только на время прибрали когти: нельзя же в самом деле жучить людей, когда срок… и тому подобное…
— Я честно говорю, что никакого гнета не чувствую!
— У вас толстая кожа. А я все больше убеждаюсь, что работать нельзя. У меня на дистанции, как и везде, недостаток одежды, питания, жилья. Все прекрасно знают, что этому тысяча тысяч причин: бездорожье, неорганизованность снабжающих учреждений, лень шоферов, возчиков, общее хозяйственное положение страны. А виновником считают меня. И рабочком поддерживает это убеждение. Удары, которые должны бы сыпаться на других, переводит на меня, не имеющего ни власти, ни права израсходовать лишний грош.
— А вы не принимайте удары.
— Без конца доказывать, толочь воду?! Второй грех — обособленность. Я не груб, стараюсь толком объяснять, хожу на совещания, даже кланяюсь всем, хотя иному нахалу и не хочется. Но я не заигрываю, не подделываюсь, не держусь панибратски, не считаю нужным быть пай-мальчиком, и я — «гордец, аристократ, человек старой складки». И опять рабочком поддерживает это… Нужно или совсем потерять личность, быть, чем велят, или же носить в себе какое-то особое… — Леднев, досадливо морщась и вертя руками около своей головы, начал искать нужное слово. — Вдохновенье… Долготерпенье… Отрешенье… Самозабвенье… — Не найдя такого, он заменил его паузой, затем продолжал: — Вы представляете, что нам будет стоить «май»?! Надо немедленно принять еще тысячи рабочих, завезти стройматериалы, продовольствие, одежду, дрова. Это немыслимо. Придется работать полуголодными, полуодетыми, без дров. Сколько обвинений и обид посыплется на наши головы! И во имя чего все это нести! Во имя социализма, который мы не можем принять всерьез?! Ради очень и очень экономного оклада?!
— Простите! — Елкин рывком сильно подался к Ледневу. — Я не член Коммунистической партии, но до сих пор думал и думаю, что в нашей стране социализм уже есть, живет. Все, что с семнадцатого года, — социализм. Пусть не стопроцентный, одним словом, первая выплавка, следующие будут иными, не в этом суть, но он факт. И относиться несерьезно к нему нельзя: он заставляет. Другое дело, если он вас не устраивает.
— Да, меня не устраивает. И прежде всего, и главным образом тем, что я неравноправен. Я, как представитель интеллигентного труда, лишен классового первородства и объявлен обслуживающим персоналом, привеском. Это влечет за собой и недоверие, и помыканье, и травлю. Я хочу быть равным!
— Станьте! — Елкин вызывающе усмехался.
— Как это — «станьте»?!
— Заслужите, и вас причислят к первородным, если вы не можете без первородства.
— Почему я должен заслуживать, когда другим это дается дарма, как естественное приложение?!
— Для меня все ваши заботы чужды, пройденный этап. — Елкин умолк и начал подписывать срочные распоряжения.
Леднев наблюдал за ним и думал:
«Или он очень стройный, гармоничный человек, или глуповат. Скорее глуповат. Рыскать, не спать ночей, не знать отдыха и не понимать, что он с этим своим горением смешон, — явная ограниченность. — Заметил у Елкина подергиванье губ. — До чего заработался, бедняга… Ослабеет — выбросят. Ни семьи при нем, ни друзей. Так себе, коллеги и сотрудники, товарищи по упряжке».
Перевел мысль на самого себя: «Тоже хорош, два года не бывал в отпуске, недоедал, недосыпал, мерз, вшивел… таскался по случайным бабенкам». Сделалось противно, что он, сдержанный гордец, тайком, в заячьем страхе, устраивал свидания. Во время них бабенки смеялись над его гордостью: «Если узнается, вот-то шум пойдет». Он знал, что это может случиться в любой день, и неудержимый горячий стыд выплыл на его лицо.
Подписав несколько бумажек, Елкин повернулся к Ледневу, давая этим понять, что может продолжать разговор. Леднев понял его и сказал:
— Неужели не возмущает, что вас, человека пожилого, семейного, бросили в эту пустошь, в дичь.
— Меня не бросили, я приехал по доброй воле.
— Тогда что вас, повторяю, семейного, пожилого, привело сюда?
— Во-первых, натура. Я по характеру — деятель, строитель, ужасно увлекался с малых лет песком, глиной, щепками, камешками, мокрым снегом. — И лицо Елкина осветилось воспоминаниями счастливого детства. — Потом — происхождение, сын деревенского учителя, и образование — окончил путейский институт. Вообще вся моя судьба. Я всю жизнь среди мужиков и рабочих.
— Я тоже вроде вас, сын сельского попа. Вот и это ставят мне в минус. Чего так нападают на попов? Мой отец наравне с мужиками пахал землю.
— Всякий новый строй приходит со своим «богом», со своей верой. Теперь попам нечего делать. А что вас, поповича, привело сюда? Тоже, по-вашему, бросили?
— Нет, я мог не ехать.
— Зачем же приехали?
— Понять, что сотворяется кругом.
— Не поняли до сих пор?! — удивился Елкин. — Могу подсказать: революция, индустриализация, социализм.
— Я не точно выразился. Хочу увидеть, как оно, все это, происходит, — поправился Леднев.
— Увидеть можно везде, не обязательно было ехать сюда.
— Но здесь оно особо ярко, здесь, как говорит Козинов, передний край.
Леднев предложил Елкину проветрить перед сном юрту, проветриться и самим. Пошли к ущелью Огуз Окюрген, навстречу холодному, прилетающему с горных высот ветру. Леднев с наслаждением посапывал. Он чувствовал себя примерно так, как давно не мывшийся, пропотевший, грязный человек, попадая в ванну. И с тела и с духа сползала какая-то посторонняя тяжесть.
По ущелью горели костры. Работающий экскаватор до половины видимой степи отбрасывал тень своего хобота. Бойкие тепловозы перемигивались огнями. За поволокой вечерней темени перезванивались лопаты, перекликались люди, и эхо по многу раз повторяло каждый звук и шум.
— Если вас не устраивает социализм, зачем вы служите ему? — спросил Елкин Леднева.
— Он хозяин, оплачивает мой труд. Симпатизировать своему хозяину отнюдь не обязательно. По логике самих же социалистов, между хозяевами и работниками, как правило, антагонизм и непониманье.
— Тогда я не признаю вашей обиды на неравенство, вы сами создали его.
— Нет, меня оттолкнули и продолжают отталкивать, постоянно напоминают, что я — служка.
— Первого мая, всего-навсего через десять месяцев, здесь пройдет первый поезд — так сказать вестник возрождения. Советую через пять лет снова приехать сюда, и вы получите полнейшее удовлетворение за все неприятности, лишения, за весь ваш труд. Здесь, на этих безнадежных песках, будет вода, зелень, фабрики, заводы, песни. Приедете и будете радоваться, что вы подготовили все это, что благодаря вашим усилиям полощется в прохладном арыке этакий загорелый, упругий карапуз. Карапуз этот уже утвержден Госпланом, и на него отпущены деньги. Мы — своего рода Колумбы. Он Америку пристегнул к мировому круговращению, а мы открываем для жизни тысячи мертвых километров. Кому придет в голову судить Колумба? Так же нельзя судить и нас. Мы заранее оправданы. Кто недоволен, не радуется, что он делает это дело, тот, извините за резкость, ничего не понимает, не видит вперед ни на шаг!
Был поздний час ночи. Вечерняя смена кончила работу, разошлась по домам. Все поужинали и заснули. Не спали только Елкин и Леднев, бесцельно, ради одного разговора, бродившие около речонки. Да Гонибек припутался к ним, точно стал начальником или профсоюзным деятелем и вместе с повышением получил неограниченный рабочий день. Он сидел у речонки, задрав лицо к небу, играл на домбре и пел. Петь — слабость Гонибека, петь о всяких пустяках, даже о том, что шоферы привозят водку, а Козинов ловит их. Что поделаешь, если все в душе Гонибека откладывается песней!