Выбрать главу

Дауль, налитый темно-фиолетовой кровью, то, как шальной пес, для которого весь мир — длина цепи, носился по ущелью, то квакал в телефон Елкину о вредительстве пушкарей, то писал в разные высокие учреждения длиннейшие докладные о самых фантастических бедах, какие неминуемо свалятся на строительство вместе с утесом.

Главное управление аккуратно направляло все докладные Елкину с одной и той же резолюцией: «На ваше усмотрение». Но последняя докладная была украшена злым росчерком синего карандаша: «Тов. Елкин, уймите Дауля!»

Елкин вызвал упрямца, показал ему резолюцию. Тот заквакал:

— Я бу… бу… в Сов… в Сов… нарком.

— Тогда я уберу вас как паникера, — пообещал Елкин.

У Дауля заклокотало в горле, непомерно широко открылся рот, чтобы выпустить какие-то очень значительные слова, все тело изогнулось в усилии вытолкнуть их, но слова застряли на полдороге, — и Дауль ушел с тем мучительным чувством, какое можно предположить у человека, онемевшего на средине очень важной, прямо-таки необходимой для человечества речи.

Подряд несколько дней повторялась одна и та же картина: Гонибек ловил казахов, приезжающих из аулов, и нашептывал им что-то. Казахи поворачивали лошадей и во весь опор угоняли обратно в степь. В назначенный для взрыва день с раннего утра степные дороги и тропы зачернели от всадников. Ехали и мужчины и женщины всех возрастов, часто с малыми детьми, по двое и даже по трое на одной лошади. Все всадники правили в Огуз Окюрген и останавливались вокруг обреченного утеса. От уха к уху передавалась легенда, что в гору забрался джинн, инженеры будут вышибать его машинами. Она создалась из новости: «Будут разбивать гору», выпущенной Тансыком, который поручил Гонибеку распространить ее как можно шире. В этот день даже слепой Исатай выполз из своей построюшки и попросил Тансыка поставить его так, чтобы он мог все слышать. Взамен зрения у него необыкновенно обострился слух, и через уши он представлял многие картины не хуже, чем зрячий. Тансык поставил старика около себя.

К полудню была закончена электропроводка, привезено и поставлено в блиндаж динамо для запального тока. Рабочие и казахи, собравшиеся поглядеть на взрыв, отступили в безопасные места на соседних холмах. Дауль, долго ходивший с комом в горле, наконец вытолкнул его:

— Контрере… ре… волюция! За… заговор!

Осунувшийся, с темно-синей росписью под глазами, Елкин лежал эти дни в юрте и никого не принимал. В животе у него было нечто подобное тому, что творилось в ущелье Огуз Окюрген, — ворчанье, рокот, всплески и бульканье. Недомогание проходило волнами: то прихлынет — прямо кричи караул, то отпустит — выходи, работай, и Елкин не раз порывался на работу. Но врач стерег его с неумолимостью ревнивой жены.

— Вы лежите? Да, да, лежите! — постоянно звонил он. — Этим шутить нельзя в наших условиях. Я пою, принужден поить вас той же водой, от которой вы болеете. Другой нет.

— Клин клином… — пробовал шутить инженер.

— Два клина. Не прислать ли вам какого-нибудь легкого чтения?

— У меня есть Уэллс — прислал инженер Леднев, — отозвался Елкин.

— Возьмите-ка «Машину времени» и не приметите, как пройдут и болезнь и время, — советовал доктор.

Уэллс с письмом Леднева лежал под подушкой нечитаным; пять толстеньких томиков в переплетах из коричневатой ласковой на ощупь кожи поддерживали подушку как раз на той высоте, какая была наиудобнейшей для больного. Достать хотя бы один томик — значило разрушить найденное с трудом положение, и Елкин пересматривал справочники, приобретенные перед поездкой на Турксиб, но с той поры как следует не просмотренные.

Русские, немецкие, английские, американские. Ничего особенно нового… Елкин без интереса переворачивал листы и думал: «Какая хорошая бумага», — касание к гладким прохладным листам успокаивало нервы и, казалось, умеряло боль в животе.

«А нельзя ли лечиться от неврастении вот так — гладить бумагу, шелк, железный отполированный шар. В самом деле», — думалось Елкину.

Мелькнул чертеж, похожий на чертежи петровских штолен… Американцы уже несколько лет знали этот способ. Они не играли «ва-банк», а работали спокойно, уверенно.

Елкин вскочил, начал одеваться.

— Вы лежите? — позвонил доктор.

— Встал.

— Нельзя, ни в каком разе! Вы сгубите себя. Придется вас…

— Простите, доктор, мне некогда лежать… и разговаривать!

Елкин прекратил разговор с доктором и тут же начал новый, с конным двором:

— Через пять минут подайте к моей юрте верховую лошадь!

— Какую? — спросили его. — Каурого, Милку?

— Кого угодно, только не одра, не клячу, не прясло, не скелет, не хвост и гриву, а лошадь! Коня! — закричал инженер, стараясь заглушить криком боль в желудке.

Подали бойкого, стромкого коня из тех, что были дома. Инженер отпил глоток остывшего, противного чаю, с острым привкусом горькой соли и уехал в сторону Огуз Окюрген. Еще издали он так замахал шляпой, что по одному этому догадались о вдруг возникшей необходимости приостановить взрыв. Петров, возвращенный на взрывную работу, начал протирать грязными пальцами глаза, ослепленные каменной пылью, и оглядывать, какой непорядок вызвал паническую тревогу у Елкина. Но глаза продолжали неудержимо моргать и слезиться, слезы сползали по небритым щекам рабочего и повисали капельками на конце бороды.

— Петров, погоди со взрывом! — приказал подскакавший Елкин, не вылезая из седла, и потом вдруг спросил: — Ты кто? Рабочий?

— Да, — ответил Петров, не заметив странности вопроса.

— А не техник, не инженер? Раньше не был? Ты ведь знаешь — люди идут и вверх и вниз.

Умное лицо рабочего от удивления задернулось идиотинкой.

— Не сумеешь ли прочитать эту печать? — Елкин развернул справочник.

— Нет, — простодушно признался Петров. — Я по-своему, по-русски лапти плету, а это какая-то не наша.

— Английская. Ладно, я так… Сколько кубометров породы в этом утесе? А заряд велик ли?.. Прибавь, прибавь!

— Шибко сильно не расхватило бы, — посомневался рабочий.

— Накинь тонну, не придется подбуривать. После взрыва приди ко мне! — Инженер повернул лошадь и уехал, нелепо подпрыгивая и корчась в седле.

Добавили в штольню взрывчатки. Сделали последнее предупреждение не покидать безопасные указанные места. Включили запальный ток. Все, даже пушкари; ждали, что будет неслыханный грохот — такое количество, больше шести тонн, аммонала взрывали впервые, — будут неожиданные обвалы, сдвиги, крушения. Грохот был, хотя и большой, но меньше ожидаемого, никаких катастроф не случилось. И только обреченная Бородавочка приподнялась на мгновение, будто шляпа для приветствия, оплелась паутиной трещин и разлилась водопадами, ручьями зарокотавших камней. Взорванная порода свалилась как раз туда, на ту насыпь, куда хотели. Над тем местом, где красовалась Бородавочка, поднялось громадное красное облако пыли и, гонимое вечным ветром ущелья, полетело клочьями, вихрями.

Приподнявшись на стременах, казахи с недоумением глядели в пыль, поднятую взрывом, — не стало утеса, не было и джинна. Исатай тормошил Тансыка и громко уверял:

— Я видел, все видел…

— Жаксы, жаксы! — закричал Тансык и пустился в пляс вокруг компрессора.

Он, житель неустроенной земли, вырос в пагубном и унизительном для человека убеждении, что землю не изменишь, надо жить на такой, какая есть, и еще недавно считал свою родину, дикую и голодную, с песками и джутами, лучшей из всех. Но появились строители, в безнадежной сухости мертвых песков нашли воду, проложили дороги, тропы, и Тансык понял, что землей можно управлять, что из его неуютной родины можно сделать новую землю. Он отказался от старой земли и полюбил новую — орошенную, засеянную, застроенную. Эта еще не осуществленная, но прекрасная в своем замысле земля постоянно маячила перед глазами Тансыка. Взрыв утеса был для него прыжком к новой земле, и мог ли Тансык с меньшей радостью встретить его крушение!