Молча, внимательно, как ищут грибы, рабочие осматривали щели, провалы, заползали в тесноту пещер. Нашли темное пятно от костра, рядом круг примятой травы и два окурка от папирос «Моссельпром», какими торговал рабочий кооператив. Широземов велел покричать.
— Товарищ Калинка! Эй, где ты?! — ухнули зараз в десять глоток.
— Кто там орет? Иду! — И Калинка потный, замазанный известью и глиной, появился на ближайшем утесе. Он спустился и спросил: — Товарищи, что случилось? Вы меня?
— Довольно, пошли на участок, вперед! — скомандовал Широземов. — Вперед, я приказываю!
— Позвольте, это — арест, хулиганство?
— Когда уезжают, то докладывают — куда и насколько.
— Я ищу камень.
— Не требуется. Мостов не будет.
— Но зачем столько народу?
— Зачем?! — Широземов захохотал. — Гроб делают и оркестр заказан.
— Дурачье! — прошипел Калинка.
Вернувшись в свою юрту, он написал невесте: «Милая, дорогая моя! Если ты любишь мои мосты больше, чем меня, то из нашего брака ничего не выйдет. Мне объявили, что мостам не быть. Ты свободна. Если же…» И оставил так, не дописав, лежать на чертежном столе. Затем достал из чемодана приключенческий роман и лег в постель… Когда свой очень маленький запас чтива иссяк, Калинка пополнил его из библиотеки Красного уголка и лег снова.
Оглушительно заверещал телефон.
— Кто там? — недружелюбно спросил Калинка.
— Елкин. Прошу зайти! Надо как-то прикончить. Вы числитесь, и вы ничего…
— К вам я не пойду. Вы, я прекрасно помню, советовали быть ближе к действительности. А вы… Да разве вы действительность?! Я пойду к Широземову: он — действительность, грубая, глухая, угреватая. Поручите ему переговорить со мной. Я хочу без иллюзий, без вежливости… Вы — это уже парад, ваша действительность в перьях.
— Как вам угодно, можете к Широземову, — согласился Елкин.
А Калинка добавил:
— Я много оскорблял вас и на словах и в мыслях. Простите!
Когда он явился к Широземову, тот встретил его с грубоватым превосходством:
— Отлежался? Мосты твои ау! Знаешь? Вместо них фермы. Сделай расчеты!
— Все?
— Все! Если загнешь несуразицу, тогда осадим. Валяй!
10. Вал за валом
Сгоряча, без какой-либо определенной цели, единственно из самолюбия, Николай Грохотов сперва покинул жену в саксауловых лесах Прибалхашья, затем строительный городок Айна-Булак и перебрался на северную часть Турксиба. Здесь, проскитавшись недели три без дела, наконец остановился в пункте Каракумы, где уже была закончена укладка рельсов и со дня на день ожидался первый поезд на Семипалатинск. Остановился Грохотов опять же без цели, а по той причине, что наподобие пущенного снаряда или брошенного камня израсходовал всю динамическую силу, которая сорвала его с места. Здесь его разгоряченное самолюбие остыло, ревновать было некого и не к кому, скрываться с людских глаз незачем: тут никто не знал его. Приспело самое хорошее время и место оглядеться, одуматься.
Каракумы были переполнены самым разнообразным людом: строителями, делающими свое дело, едущими в очередные отпуска и командировки, выгнанными за пьянство, лень, рвачество, струсившими перед лишениями в неуютном, чужом краю, приехавшими искать работу.
Некий закон притяжения и отталкивания с удивительной четкостью рассортировывал людскую массу, всякий вновь прибывший через час-два уже находился в родной стихии: пьяница с пьяницами, энтузиаст с энтузиастами, лентяй с лентяями. Но Грохотов пробыл три дня и не нашел товарищей, с которыми было бы легко. Да в Каракумах и не было подходящей для него категории: тут все знали, чего они хотят, он же не знал, это и сделало его одиночкой.
Вернуться к жене ему казалось унизительным, оставаться на строительстве — бессмысленным (раньше семейная жизнь, хотя и смутно, все-таки оправдывала пребывание), убегать было стыдно, и он наподобие глупого барана, отбившегося от стада, шатался из юрты в юрту, от одной кучки людей к другой.
В Каракумах господствовал дух переселенчества, движения. Сотни, возможно, тысячи людей нетерпеливо ждали первый поезд, чтобы выплеснуться с ним из Казахстана на просторы Сибири и всей России. На только что открытом для всех телеграфе безумолчно стрекотал морзе, а очередь желающих подать телеграмму не убывала.
В самом конце, на передовом звене железной дороги, шумно дышал паровоз северного укладочного городка, полный стремления бежать дальше.
Укладочный городок готовился к выходу в пустыню, которая начиналась от Каракумов. Впереди были многие километры огнедышащих песков, миллионы сыпучих барханов, в которых по брюхо увязали верблюды. Ни деревца, ни кустика, ни травы, ни тени, ничего живого, кроме ядовитых змей, каракуртов и скорпионов.
В вагоне-кузнице укладочного городка чинились брички и вагонетки, изрядно потрепанные на укладке пятисот километров от Семипалатинска. Шоферы подвинчивали ослабевшие гайки у автомобилей-цистерн, подвозивших воду. У начальника укладки Ивана Осиповича Бубчикова пятый час шло совещание. Пустыня могла принести убеги, болезни, голод, жажду, уныние, и нужен был гибкий оперативный план.
Дух движения снова захватил Грохотова. После совещания машинист протолкался к Бубчикову, «хозяину» на этом участке новой дороги, и попросил билет на выезд.
— Куда-нибудь подальше. На Алдан, на Камчатку.
— Туда поезда не доходят.
— А куда есть. Мне все равно.
— Может, и остаться все равно? — Усадистый, глыбообразный Бубчиков удивительно легко привскочил с табурета, подставил другой Грохотову и начал выспрашивать: — Кем работал? Одинокий или семейный? Почему удираешь с постройки? Оставайся! Пройдем пески, я отпущу тебя.
— Оно бы это ничего. Только дело такое… — И Грохотов замялся.
— Какое? — Бубчиков повернул ухо.
— Выпиваю и… — Грохотов пожаловался на неурядицу в своей семейной жизни.
— Нехорошо, нехорошо. Такой молодой и пьянствуешь. А бежать, это уж совсем не годится. Узнает жена, не похвалит, — пожурил Бубчиков.
— Что жена, мы чужие.
— Нет, браток, нет! Жил, любил… После этого чужим никак не станешь! Я записываю. Пить мы тебя отучим, мы это умеем.
Грохотов махнул рукой, как делают, когда говорят: «Эх, была — не была».
Еще до восхода солнца паровоз дал сигнал к вставанью, через полчаса — другой, к выходу на работу. Весь коллектив укладочного городка столпился у последнего, накануне уложенного звена. Бубчиков, оглядывая рабочих, спросил:
— У всех все в порядке?
Накануне он осмотрел свое хозяйство вплоть до подков у лошадей и мельчайших гаек у бричек, все нашел исправным, и вопрос его больше относился к исправности духа рабочих.
Рабочие так и поняли.
— Все! Нажмем, Иван Осипыч! — откликнулись они дружно.
— Начинай!
Бубчиков был глубоко простым человеком, не способным ни на какую торжественность. С обыкновеннейшими словами: «Начинай! Шабашим!» — он проложил пятьсот километров Турксиба, одолел шестидесятиградусные жары, свирепые морозы и бураны, лентяев, пьяниц, бузотеров, показал небывалую быстроту укладки — до четырех километров пути за одну смену — и так же просто вошел в черную пустыню Прибалхашья, которую многие знатоки и авторитеты считали непроходимой.
Впереди с белыми струганными рейками, похожие на играющих кузнечиков, шли два разметчика. За ними раскладчики, затесчики, запиловщики, поминутно измеряя глазами расстояние, отделяющее их от растяжки, — готовили шпалы к приему рельсов.
Пуп укладки — растяжка. Подходит вагонетка с рельсами. Артель рабочих из двенадцати человек, разделенная на две полуартели, правую и левую, поднимает пару рельсов. Команда старшего: «Бросай!» Все двенадцать делают выпад вперед, и рельсы со звоном летят на шпалы. Все двенадцать подчинены единому ритму: взяли, подняли, бросили и выдохнули усталость.
По пятам за растяжкой идут костыльщики. Их густо загорелые, по пояс оголенные и залитые потом тела кажутся вымазанными нефтью. В маслянистых радужных спинах, в коже рукавиц отражается солнце. Его слишком много вокруг костыльщиков, больше, чем в любой точке сожженных Каракум. Оно играет на рельсах, на головках костылей, пучки его взлетают и опускаются с молотками.