Выбрать главу

— К сожалению… У меня телеграмма. Я должен сегодня же выехать обратно. Я… Нужно собрать рабочих по механизации, я им скажу пару вдохновляющих слов.

— Освежите нашу атмосферу? — Елкин, проговорив, занялся цигаркой.

Около кузницы под открытым небом, на штабелях бревен и досок, сотни две машинистов, бурильщиков, взрывников и экскаваторщиков собрались послушать Веберга. Он, размахивая шлемом, отбрасывающим юркий теневой волчок на пески, говорил о бережном отношении к машинам и призывал к героизму:

— Смычка должна быть Первого мая! И это зависит в первую очередь от нас, работников механизации.

Веберг был американцем из подданных русского царя, эмигрировавших за границу в начале революции. Он свободно владел русским языком, старался выглядеть сторонником советских порядков и широко пользовался советской фразеологией: товарищи, социализм, соревнование.

Площадью промчался вихрь песку и остановился около собравшихся. Дунул ветерок, и в вихре обозначились две лошадиные морды, дрожки, а в них Гусев с Назаром. Бригадиру о приезде Веберга позвонил Козинов, и тот как был, с ключами и отвертками в карманах, поскакал в городок Он всю дорогу думал: «Уж я его, уж я его, только бы заманить, суну под мотор, суну. Отстряпаю ему костюмчик, отстряпаю», — и орал на конюха: «Назар, гони!»

— А вот как с мотором? — крикнул бригадир. — Товарищ Веберг, сколь ты не лей елею, а мотор стоит, и ребята на зиму останутся в палатках.

— К сожалению, я… — Веберг завертел плечами. — Я поручаю мотор тебе.

— А кто у нас старший по механизации, кому платят по пятьсот двадцать рубликов золотом в месяц?! — Бригадир придвинулся к Вебергу. — Напоить словами и я могу, а ты вот мотор поправь! — Ну, едем, што ли! — и потянул Веберга за снежно-белую полу пиджака. — Я тебя долго ждал.

— Позвольте! — Веберг выхватил полу из грязных рук бригадира. — Вы пьяны. Вы… У меня телеграмма от главного управления.

— Не телеграмма, а кишка тонка. Это не поросят выкладывать. Прощайте, товарищ! Больше не увидимся. — Бригадир вскочил на дрожки, помахал Вебергу кепкой и умчался обратно на Кок-Су, где его ждал у разобранного мотора Никита.

Гусев, Никита и моторист злосчастного мотора в одном из углов пневматической кузницы отгородили себе изобретальню и закрылись в ней. Фанерная стенка, отгораживающая их, затрепетала частой дрожью от перебоя молотков, от утробных кряков ветлугана и от неутихающей брани. Временами злость на колкое, слишком слабое дерево, на упрямое, слишком грубое железо прорывалась тройными раскатами проклятий. Начинал всегда нервный и нетерпеливый моторист, громкоголосый бригадир выбрасывал брань из кузницы на площадь, спокойно-развалистый Никита заканчивал ее ворчливым гуденьем.

— Сделают! С такой молитвой да не сделать… Сделают! — смеялись кузнецы и кричали изобретателям: — Вы, ребята, Николу Можайского забыли и Симеона-праведника!

Тут же вспоминались и Никола и Симеон.

Оплеванный, облаянный, спаянный злостью и проклятиями, мотор на пробе показал достаточную прочность и почти полную назначенную для него производительность. Изуродованный деревянными нашлепками, грубоватыми кузнечными колесами и болтами, он двигался неуклюже, с глуховатым говором, но работал споро. Гусев, как очарованный шмель, кружился около него и нахваливал:

— Ах ты милый наш сукин сын! Ах ты провокатор, разорви душу громом!

Так за мотором и осталась кличка — «Провокатор — разорви душу громом».

Веберг, вернувшись в Алма-Ату, спешно сколотил пачечку отзывов о своей исключительно плодотворной работе на Турксибе и уехал в новые места, которые еще не испытывали его знаний и энергии.

На пароконной бричке, уложенное в сено, в городок прибыло пианино для Ваганова. Лошади кормились, ямщик сидел около кипятильника и заливал жажду. Инструмент поблескивал обнаженным уголком черного полированного дерева, отражая кусок зеленоватого послезакатного неба и первую сиротливую звезду.

Оленька ходила вокруг инструмента и, лаская про хладную чернь его, перчаткой смахивала пыль с обнаженного кусочка.

Ямщик заметил девушку и крикнул:

— Ты чего там? Не испорть! Штука, хозяин говорил, дорогая и ему смертно нужная.

Девушка покорно отошла в сторону и, дождавшись, когда ямщик начал собираться в отъезд, сказала ему:

— Осторожней вози, инструмент нежный. Следи сено не выбилось бы, веревки не сорвали бы лакировку.

— Знаю, всю дорогу одно и делаю, что гляжу.

— А вот оставляешь. Какой-нибудь озорник шутки ради запустит камнем.

— Я такому свинтусу голову об колесо расшибу.

Бричка уходила. Оленька, держась за облучок, провожала ее и выспрашивала ямщика про Ваганова. Ей еще раз хотелось послушать о рубленом домике из двух комнат на высотах Тянь-Шаня, о шуме горной реки, об узких и опасных тропах, о верховой езде по ним.

Прощаясь, Оленька вторично напомнила ямщику, что инструмент нежный, и попросила передать Ваганову поклон.

— От кого, кто ты есть, если спросит?

— Скажи — от невесты, — выпалила Оленька, но тут же испугалась, что Ваганов может дурно подумать о ней, и, вернувшись домой, поспешно написала ему: «Если ямщик скажет что-нибудь про меня, не верьте».

Раз от разу верблюжий караван, перевозивший саксаул, уменьшался, наконец дело с транспортом так осложнилось, что едва набрали столько горбов, чтобы заготовительная партия могла выехать из Прибалхашья. Начавшиеся вскоре осенние самумы замели остатки человеческого бытованья и придали саксауловой пустыне еще более смертный вид.

На участке Айна-Булак Шура Грохотова получила письмо мужа и ответила в тон ему: «Работу на саксауле закончила. Жива, здорова. Отдыхаю, жду новую работу».

Грохотов с первой же попутной машиной выехал на Айна-Булак. Встретились в Красном уголке на сеансе кинопередвижки. Шура крепко пожала руку мужа, притянула его к себе и сказала:

— Садись! Тише…

Показывали документальный фильм «Турксиб». Многосотенная человеческая лавина, спрессованная теснотой в плотную глыбу, с ревнивой зоркостью ловила каждое трепетание мускула, всякий поклон экскаватора, взмах молота. Экран с добросовестной полнотой и точностью развертывал эпопею их собственного труда, борьбы и жизни.

Люди впервые понимали по-настоящему всю грандиозность сделанного ими, всю беспредельность своей слитной силы, и каждый испытывал редкую радость — радость всемогущего.

Толпа как-то по-иному, с другим говором и смехом, не как случайное сборище, а как сознательная и организованная сложность, полилась из тесноты барака на песчаную обширность площади. Грохотовы медлили. Они, стоя под ярким светом электрических ламп, внимательно, немножко по-незнакомому глядели друг на друга.

— Что же, пойдем! — позвал муж. — Я тут сговорил одного знакомого машиниста уступить нам шалашик при компрессоре. Крыша есть, топчан есть, постель развернем свою. И не заметим, как пролетит ночь.

Шура взглянула на поболевший, пустой экран, перевела взгляд на мужа, немножко подумала, как бы сделала какое-то исчисление, и согласилась.

Мимо палаток и юрт, где метались тени и перебивались голоса, мимо рыкающих машин и бегущих на заседания людей они шли в прикрытую ночью степь, рассказывая друг другу, как жили в отдельности. Самую большую, неизгладимо страшную память оставил у Шуры саксауловый лес.

— Как миллионы яростно изогнутых в смертельной борьбе змей и окаменелых в этой ярости, — твердила она, дрожа всем телом. — Там и живые змеи на каждом шагу. Но лес страшней. Мне казалось, что деревья действительно змеи, вот оживут все сразу и уставятся на меня. Я тогда не решусь ступить хоть на один шаг, так и умру стоя.

Грохотовым предложили вернуться на Джунгарский разъезд, куда срочно требовался экскаваторный машинист. Николай согласился, а Шура сказала:

— Я не поеду женой при муже, я хочу иметь свою работу. Недаром же ездила на саксаул. После всего того, что было там, назад в жену при муже не хочу.