— Ну и гусь! — Грохотов хохотнул. — Диктатор. Как, паршивец, обюрократился!
В свою первую бытность на разъезде Шура жила с мужем в отдельной юрточке. Теперь Леднев не распоряжался юртами, говорить об этом с Адеевым не хотелось, и Шура решила устроиться на первое время с хронометражисткой Зоей, девушкой спокойной и серьезно изучавшей научную организацию труда.
Но Зоя, хотя и занимала одна целую юрточку, могущую легко вместить две кровати, отказалась принять Шуру. Склонив набок подвитую головку, она объяснила:
— Не могу: я вышла замуж за Усевича. Не совсем замуж, а все равно не могу. Куда же ты будешь деваться, когда он придет?!
— Как твой хронометраж?
— Бросила. Одна морока: за сто рублей мерзни на выемке. Нужды никакой, муж получает хорошо. Скоро будет начальником разъезда.
— Куда же Леднев?
— Уберут. Леднев не ладит с рабочкомом, а у нас рабочком — все. Ты, Шурочка, не сердись! — Зоя сделала очень, очень огорченное, прямо-таки сокрушенное лицо. — Я сама пригласила бы тебя, кабы не такое дело.
Женская палатка была переполнена и имела в себе многое от Зоиной юрточки, но еще более откровенно выраженное: в глаза Шуре бросились хитрые завивки и театрально яркие шляпки на безграмотных головах своих недавних учениц по ликбезу, модные боты, реденькие чулочки телесного цвета и удушающий запах одеколона. В нелепо разряженных модницах Шура с трудом узнавала деревенских простушек. Недолгий разговор в самом же начале перескочил на то, кто с кем гуляет, какие подарки сделали своим подружкам предрабочкома и Усевич и неужели Леднев так-таки и живет холостяком.
— А ты с кем приехала? Али со своим барбосом? — спросили Шуру. — Махнула бы его — да к Ледневу. Чего с чумазым жить, обмажет всю.
Шура бежала в палатку машинистов к мужу и думала, что произошло с Зоей и прочими, почему одна забросила НОТ, другие накупили нарядов и решили, что главное дело сделано, а такими пустяками, как ликвидация своей неграмотности, заниматься не стоит.
— А ведь увлекались, серьезно увлекались, — бормотала она. — И почему это? Разве шляпки мешают грамоте, образованию, большим, высоким интересам!
В палатке машинистов она, волнуясь, недоумевая и негодуя, рассказывала про свою подругу Зою и учениц — какие они хорошие были и какие теперь странные, пустые.
— Разве может так скоро переродиться человек? — спрашивала она. — Или я ошибалась, в них это было и тогда?
Машинист Гробов, лежавший ничком на топчане, приподнял похмельную голову и, поблуждав перед лицом Шуры неуверенным пальцем, сказал:
— Жить не тем стали. Все от того, все…
— Чем же?
— А тем самым, которым…
— Чем же? — Шура не понимала Гробова. — Скажи толково!
— Не могу я сказать толково: ты женщина, и, может, порядочная. Ужели не понимаешь? Скажем, твоя Зоя на выемке за часовой стрелкой наблюдала. Помню, сидит: когда под пеклом, когда песком ее окатит, зимой мороз пробирает до самого костного мозга. И за все сто рублей и жить в общей палатке без дров. Плохо? Плохо! Теперь она вроде жены, у нее юрта, дрова ей подвозят, хлебом ее кормят, одевают. Потом же Усевич не может неотступно сидеть при ней, у него дела, разъезды. Тут к ней приходят другие. Опять же подарки и деньги. Вот считай! — Гробов сел и начал перебирать пальцы на руке. — Мерзнуть и рано вставать не надо; простор, тепло, удовольствие; здесь сыром в масле прокатается и с собой сундуки увезет. Где выгодней?! У нас вон там девки за горкой живут — грабари да землекопы навезли — они не меньше начальника зарабатывают. Как же может твоя Зоя терпеть: она ведь городская, чуток ученая, красивая. И твои неграмотные… Да зачем им грамота, когда они другую знают?! — Машинист погрозил кулаком. — У нас рабочкому не до нас, некогда, он все усмиряет. А начальник плюет: валандаемся мы, ну и валандайтесь. Рабочком хочет всех перешибить, а нас тыщи, ну и ползет у него все меж пальцев. Задерни лошадь — потом ты ее не сдвинешь. Нас задернули, и этому человеку нас уже не подвинуть. Погляди сама и скажешь: прав Гробов. — Он вытянулся на постели и повернул к Шуре выжидающий открытый глаз. Она вздохнула, одернулась и пошла в женскую палатку переспать ночь на чьем-либо свободном топчане.
В дородных папках был совершенно необычный для профсоюзной организации архив — за два последних месяца ни одного протокола, ни самомалейшего намека на культурную работу. Заявления о прибавке заработка, переписка с саботажниками, адеевские проекты обуздания недовольных, статистика неисчислимых прогулов, пьянств и дебошей заполняли всю жилую площадь просторных картонок. Шура сделала сводку и, выждав, когда Адеев остался один, застегнула дверь на крючок и сказала:
— Послушай! Культработа — нуль. Улучшение быта рабочих — ни палец о палец. Казахи были предоставлены на произвол десятников и табельщиков. Двести пятнадцать конфликтов за два месяца, и ни один из них нигде не обсуждался, все решил предрабочкома единолично! Повальное пьянство. За два месяца сто восемьдесят девять тысяч семьсот пятьдесят три прогульных часа.
— Не может быть! — заорал Адеев. — Ты напутала!
— Если документы все, то ничего не напутала.
Он кинулся к шкафу — пуст, выдернул ящики стола, разгрузил свои карманы и выбросил пачку бумаг все о том же: пьянстве, прогулах, конфликтах.
— Ты за свою работу пойдешь в тюрьму! — проскандировала Шура и повернулась к двери.
— Я! Постой! — Он велел ей сесть. — Я спас строительство! Не будь меня, раскрали бы все! — Ходил, озираясь, как человек что-то потерявший, и рассуждал: — Не будь меня, не было бы разъезда. Я взнуздал всю шатию. Я, я! — Подошел к Шуре, расставил ноги, ткнул себя в грудь кулаком. — Ты не вздумай подъедать меня!
— Ну, ну, что еще скажешь?! — Шура вызывающе усмехнулась. — Может, мне не место в рабочкоме, может, уйти в столовую подавать щи?
— Сволочи! — Адеев разорвал сводку. — Не годится, составь новую! Найди культработу, соцсоревнование, все найди!
— Где же я найду, если ничего не было?! — Шура колыхнулась от смеха.
— Документы найди! Подлюги выкрали все документы. Этим хотят сшибить меня. Выкрали!
— Ты эти береги: они у меня все пересчитаны и записаны. — Шура отстегнула дверь и выбежала из будки.
Грохотовы шли в степь на любимую поляну. Обоим хотелось побыть наедине. Измученная бесквартирной жизнью (ночевала то в женской палатке на чужих топчанах, то у мужа в шалаше, где жили экскаваторщики), Шура так тосковала по отдыху, по тишине, по своему месту, что была готова удрать с пьяного, взбулгаченного разъезда куда угодно.
— Ты думаешь, мы что-нибудь сделаем? — говорила она, теребя мужа за плечо. — Ничего. Измызгаемся, издрызгаемся, переругаемся со всеми и между собой. К весне обратимся в навоз, годный только в санаторий.
— Мы же не пробовали, — возражал Грохотов. — Попробуем, тогда и увидим.
— Что могут какой-то машинист и технический секретарь?! Я устала, мне так охота выспаться вдосталь, посидеть один вечер без сплетен!
— Ну, ну, не надо, не кричи, — ласково забубнил Грохотов. — Ты говоришь, у нас от той полянки…
Шура затихла и уверенней зашагала по расступающемуся песку. Полянки они не нашли (летняя жара так иссушила траву, что ветер измолол ее в пыль), побродили берегом речки и вернулись.
У выемки, окрай строительного городка разъезда Джунгарский, стояла бревенчатая с кирпичной печью дежурка. Там собирались рабочие для получения нарядов, для отметок в табелях, зимой погреться, летом охолонуть, завсегда покурить и переброситься словцом. Два раза в день, в час выхода на работу и в час ухода, дежурки плотно забивалась людьми, махорочным дымом, спорами, бранью и представляла из себя снаряд, начиненный всем скопищем крепких, взрывчатых слов. Леднев, забредший в дежурку в один из таких накаленных часов, окрылил ее словечком «Брехаловка».
Не желая унижаться перед Адеевым, Грохотовы решили самовольно поселиться в Брехаловке. Листами фанеры, раздобытой Гробовым где-то в безнадежной пустоте разъезда, они перегородили дежурку и перевезли в ней свой скарб. Гробов увлеченно и бескорыстно помогал их переселению и устройству — приволок стол, из пустых ящиков сбил шкапчик, и в первый же вечер по переезде пришел с бутылкой водки поздравить с новосельем и дать последние необходимые советы.