Выбрать главу

— Ну?

— Батя грит: «Поставьте четверть». А они две принесли. Пили цельный день. Ну, выпили и спрашивают: «Отдаешь?» А батя пьяный, грит: «Приходите, как просплюсь». Пришли на другой день, а он грит: «Спросите девку, ей жить, не мне». Ну, плюнули и ушли.

Оба засмеялись в темноте и вдруг почувствовали, как безумно близки друг другу.

И среди притихшего молчания тихо и глухо, так что только она слышала:

— Даша!!

И так же тихо, нагнув голову:

— А?!

Но уж не нужно было слов. Сильные руки притянули, и обжигало ему шею горячее дыхание. Она, слабея и запрокидывая голову, слабо, чтобы не подумал, что отталкивает, упиралась в него, и стоял просящий шепот:

— Не ннада... не нна… да... Алексей Капитоныч... не нада...

— Да... ша... господи... все одно... свадьба вот ведь, али не любишь!

И, когда она прильнула, бессильно сдаваясь, вдруг обвила шею руками и, спрятав в плечо лицо, всхлипнула:

— Страшно, Алешенька... батюню угонють... Железняки хвалились... хвальшивыми займается... за это, сказывают, каторга...

Он разом глубоко выдыхнул, и вдруг услышал — вся ночь заполнена бесконечно звенящим треньканьем, и кругом полна звезд темнота.

Повинуясь другому, посадил к себе, обвил руками, прикрыв щекой, тихо качал, как ребенка. Растаяла и пропала разделявшая их черта стыдливости, чести, долга, что нельзя, нечестно испортить девку до свадьбы, а протянулась тонкая, соединяющая черта нежности, ласки, бесконечной нежности к любимой, непокрытой и беззащитной перед любовью.

Он качал ее, баюкая и все так же прижимаясь щекой, и стоял в темноте шепот, все заслоняющий:

— Горлинка моя!.. Касатка моя сизокрылая... не бойся, этово... все, как следует... уж говорил, — подряд ему выхлопочу на железной дороге, хорошо будет зарабатывать... Свадьбу сыграем, на коленках буду полить, чтобы бросил, этово... в нитку вытянусь, втрое заработаю, деньгами его засыплю, лишь бы бросил... Ясочка моя... люба моя...

Он качал ее, баюкая, и не слухом, а угадыванием ловил:

— Любый мой... один ты... один ты у меня на всем свете... ни отца, ни матери; слышь, один ты... Господи!.. Хочь весь век буду ждать тебя... один ты... что ни скажешь, все сделаю, жисть тебе отдам...

Ее обвивали крепкие руки, как корни. Нельзя было шевелиться, да и не надо было шевелиться с забытой в темноте на лице слезинкой и радостной улыбкой.

И слов не надо было, и шепота не надо; просто он качал ее, баюкая, и стояло над ними, ласково улыбаясь, тихое степное молчание, все затканное неумирающим звоном ночных музыкантов. И не было конца.

— Господи, да ведь видно все!..

Она вырвалась и вскочила.

А видать было действительно все: и ласково улыбающуюся степь, и голубеющее небо, и ползущий по полотну поезд — белый дым спросонок лениво стлался над ним и за золотившиеся верхушки глиняных крыш землянок.

Он стоял перед ней и радостно глядел на трепетно шевелившуюся сорочку над крепкою грудью, на смеющиеся оттененные глаза, вздернутый носик, блеснувшие смехом белые зубы и всю крепкую фигуру одного с ним роста.

— А я видала, как вы разговаривали с анжинером.

— Это как же?

Она весело и задорно засмеялась, оглянув тонко синевшую даль, как будто ища выхода просившемуся радостному настроению.

— А как же!.. Услыхала, рабочие бунтуют, зараз и побежала украдкой от батеньки, думаю: и вы там. Прибегла и спряталась промеж вагонов. Рабочих черным-черно, и вы впереде. А анжинер беленький да щупленький. Он — слово, а вы два, он — слово, а вы три, ну, чисто кочан капусты режете его.

И засмеялась беспричинно, задорно и радостно.

— А как вы их снимали?

— Да как! Обыкновенно. Пришел, этово... стукнул молотком по железу, — было, оглохли все, — выходи, ребята!.. Ну, все побросали инструмент и повалили в ворота.

Она радостно глядела ему в глаза.

— Ну, прощайте, Дарья Игнатьевна!

Он держал ее руку, глядя в смеющееся лицо, и сам смеялся.

— Прощайте, Алексей Капитоныч, — и трясла руку, и все не могли разнять. — К нам...

— Ваши гости...

Вдруг испуганно шепнула:

— Батя!..

И исчезла.

За углом кашель и харканье.

Солнце узко и длинно погнало по степи живые синие тени.

— Н-но, поглядим... дьяволы... го-го-го!..

Рябой шел, туго стягивая большие неуклюже-корявые кулаки. Вся его борьба, вся его работа среди рабочих, всегда такая обыденная и привычная, как то, что он каждый день вставал, ложился спать, сморкался, ел, вдруг отделилась от всех мелочей жизни и празднично зазолотилась.

— Го-го-го!.. Ребята, не сдавай... еще будет на нашей улице праздник!.. Эх, Дашута, свет с тобой перевернем!