«Нет, не может, не может быть!.. — думала с содроганием Елена Ивановна, не разбирая, шагая целиком по грязи, едва вытаскивая ноги, — не может быть, чтобы он так низко опустился... ведь это грязь!..»
Она шла, успокоенная, все дальше, туда, где среди густой ночи упруго подымалось сияние станционных огней, озаряя смутные облака; шум и говор притона и огни остались далеко сзади, а калоши — в грязи.
— Эй, — послышался голос в темноте, — слышь что ль!..
А оттуда, издали, должно быть с другого края, донесся вой. Собака выла упорно, долго, тоскливо в темноте.
«Чему она улыбалась? И отчего такая улыбка? Измученная или торжествующая?.. Узнала и улыбалась... спускалась с лестницы к нему... За одной из запертых дверей он сидел, и она ему теперь рассказывает: «Жена твоя приходила...» А он: «Не может быть...» — «Приходила, вот тут стояла...» Торжествующая улыбка на бледном лице, торжествующие темно-провалившиеся глаза... Так вот почему все это!.. Вот почему она так надменно смотрела сверху: «Вам чего?»
Елена Ивановна ломала руки. У своего садика не нашла калитки — сбилась с тропинки. Она лазила вдоль огорожки, щупая мокрые, холодные доски руками, с мокрым, холодным от слез лицом, оплакивая мертвого дорогого человека: «Коля, Коля!.. Родной мой, дорогой мой...»
Валил снег, и мутно-белесая ночь непрерывно колебалась. Шумел ноябрьский ветер, не то в невидимых голых, иззябших деревьях садика, не то в станционных мутно проступающих зданиях, или в безлюдной, беспредельной степи.
Дома няня ахнула. Сбежалась прислуга. Стали стаскивать все в грязи платье и белье, а Елена Ивановна дико металась и бормотала почти в бреду. Уложили в постель.
Ночью вернулся Полынов, измученный, весь в грязи. Как только вошел, Елену Ивановну стала бить истерика. Она безумно выкрикивала, хохотала, а Полынов ничего не понимал, с трудом удерживая ее, бившуюся в его руках. Среди криков, визга, хохота он, едва держась на ногах, только к утру узнал, в чем дело, и ахнул.
— Леля, голубчик, да разве ты не получила моей записки?!
Подняли заспанную прислугу, которая ничего не могла понять. Наконец кухарка испуганно побежала на кухню.
— Господи, да ведь я запамятовала!.. Вчера ж приносил сторож со станции. — И она подала Елене Ивановне конвертик.
«Дорогая Леля, я уезжаю с дежурным паровозом на двадцать пятую версту, — осела труба под полотном. Получена депеша из управления — в самый короткий срок и во что бы то ни стало восстановить движение. Вероятно, пробуду всю ночь; будем работать при фонарях. Целую крепко тебя и Катю».
Совсем рассвело, когда дом успокоился.
А к вечеру, сидя у постели больной и держа ее горячую руку в своей, Полынов говорил ласково:
— Леля, у тебя как-то странно направлены мысли. Вот я, например, не пришел; так ведь не пришло тебе в голову, что я убит, ранен, что со мной случилось что-нибудь. Все это же всегда возможно при нашей службе. Помнишь, стрелка потухла и меня под паровозом две сажени протащило? Так ведь тебе же не пришло в голову прежде всего это: ты не ужаснулась, не испугалась потерять меня так внезапно, а прежде всего побежала в притон... что я там... Леля, пойми, я не сержусь, но... но я просто не понимаю.
Она беспомощно и виновато смотрела в окно, оно все было узорчато-морозное. Еще чудилось потухающее сияние снежной степи.
«Разве он не прав?»
Поникла и вдруг порывисто схватила и поцеловала его руку.
— Лелечка, дорогая, милая, что ты!..
Она отвернулась, с вздрагивающими губами, сдерживая слезы. Вспомнила все свои тревоги, муки, отчаяние, которых ни измерить, ни передать словами. Ведь это каждый день. Это безумное ожидание несчастья, этого никакие человеческие силы не вынесут. Все равно, права она или не права, но она измучена до последнего предела, и кто-нибудь должен же быть ответствен за эти муки. С лицом бледно искривленным злобой, закричала:
— Ты всегда сухой из воды выйдешь!
Его взорвало неподавимым бешенством, но сдержался и, ненавидя ее, чувствуя, что они непримиримы, вышел из комнаты.
Все празднично, нарядно, начиная с сияющей под зимнем солнцем степи до дверных станционных ручек, отчаянно вычищенных. Путь заново забалластирован, сияют убегающие рельсы, и начальство ходит — как умытое, краснея новыми фуражками.
Погладывают в степь, откуда бегут поблескивающие рельсы. Степь молчалива, в бесконечно прозрачном похолодевшем воздухе очерчена далекой снежной линией, полная сдержанного, одинокого зимнего ожидания, иного ожидания, чем летом, и чем то, которое томит людей и заставляет то и дело поглядывать, вытянув шеи, на выбегающие из-за далеких отлогостей рельсы.