Выбрать главу

Глядя на них, чувствуешь, что степь, такая молчаливая, пустынная, безлюдная, населена, что где-то далеко друг от друга — заброшенные людские поселения, и тянутся сюда серыми дорогами, и рады этой торопливой, неугомонной, кричащей, суетящейся жизни.

С редко белеющих по степным балкам хуторов, с далеко разбросанных экономий, над которыми неумолчный гул локомобилей и паровых машин, тянутся сотни обозов с хлебом, кожами, шерстью, идут гурты красного скота, гонят в облаках пыли табуны вольных степных лошадей и всякую живность.

На станции стоит непроходимый содом.

В тонкой, всюду виснущей мучной пыли, среди отчаянной ругани, рева скотины, чугунного грохота буферов, звона цепей, непрестанных паровозных гудков торопливо бегают по гнущимся доскам, сгибаясь под пятипудовыми кулями, крючники с потными, красными от натуги лицами.

С криками вгоняют в разинутые решетчатые вагоны в ужасе упирающихся, с выкатившимися кровавыми глазами быков. Остервенело бьют храпящих лошадей. Втаскивают гогочущую, кричащую на все лады птицу, поросят, свиней, овец. От мычания, блеяния, визга, гоготания стоит одуряющий, ни на минуту не падающий, все заглушающий стон.

Но сколько разинутые вагоны ни глотают быков, лошадей, хлеба, овец, свиней, сколько красных тяжело груженных бесконечно длинных поездов ни уползает днем и ночью, — на станции, на платформах, в пакгаузах все тот же содом, все тот же рев, крики, брань, и железный звон, и чугунный грохот. Точно нет и не будет конца раз начавшемуся. Точно молчаливая, неподвижная, века думавшая дикая степь, то сожженная, то нежно-зеленая, без границ и возврата, то мертвая белыми снегами, открыла чрево своего великого материнства и потекла млеком и медом.

А по вечерам зажигаются огни в домах. Из трактиров несутся звуки музыки. В постоялых дворах подняты к звездам оглобли и заливаются гармоники.

Съезжаются коннозаводчики, скачут по улицам, звеня колокольцами и серебряной сбруей, давят собак, детей и кур. Ражие, дюжие, с сонными степными глазами, в которых накопленная годами степного сна, покоя и бездумья сила, дремлющая, как спокойный зверь, ищет выхода. И льется рекой шампанское, орут голые девки, и всю ночь звенят колокольчики скачущих по улице троек.

У себя в экономиях эти люди забивают рабочих насмерть и закапывают, как падаль, ночью за плетнями. Впрочем, не часто, так как товарищи в отместку жгут стога, хлеб, калечат лошадей, помогают конокрадам.

Во время летних каникул в зелени экономических садов мелькают светлые платья институток, голубые фуражки студентов, а из окон несутся звуки рояля и чистые молодые голоса, — на детей коннозаводчики не жалеют.

Приезжают немцы-колонисты, бритые, как актеры, с неподвижно-каменными лицами, с настойчивыми, упорными, проницательными глазами. Едут на прекрасных лошадях, в прекрасных экипажах, едут ровно, спокойно, споро.

Глядя на их выезды, чувствуется, что так же все спокойно, ровно, споро в их колониях с белыми под железною крышею домиками, с прямыми широкими улицами, где все пропитано чистотой, аккуратностью, беспощадным порядком и беспощадным отношением собственников.

Немцы также кутят и гуляют, но также со всеопределяющим порядком, заранее дома определив, какую сумму пропьют и сколько придется на брата.

Приезжают казаки верхом, в фуражках с околышами, с красными лампасами, гордо поглядывают, точно, только снисходя, позволили и железную дорогу проложить и дома построить.

Много приезжает народу, и каждому, что нужно, дает поселок.

— Почему не отправлено двадцать вагонов под песок? — сердито и строго говорил Полынов, как будто вся суть была в этих двадцати вагонах, в этом песке.

— Платформ не хватает, с камнем пошли, — отвечает помощник начальника, тоже полагая, что суть в песке, в вагонах, в постройке.

— А-а... — проговорил полуудивленно Полынов и пошел прочь.

Захотелось вдруг уйти, и впервые прозвучало: «от рабьей жизни».

Он шел по путям, оставляя следы на песке. Разбросанно и неподвижно стояли бесчисленные вагоны, и от каждого, ломаясь на рельсах, прохладно тянулась косая вечерняя тень.

Маневренные паровозы, белея султаном колеблющегося дыма, торопливо, сердито и нервно по нескольку раз кого-то звали, и тогда над ними струился белой расходящейся воронкой пар.

Падали печально и задумчиво отвечал рожок, и было в его длительном певучем ответе свое, невысказанное, затаенное. Покрывая, доносился чугунный звон сдвигаемого и раздвигаемого состава, и опять то там, то здесь зовут кого-то белые султаны; и опять мягко, задумчиво и печально отвечают рожки, разбросанные по огромному пространству путей.