Выбрать главу

«Но в чем же моя вина?»

«Ни в чем».

«Отчего же так тяжело, так невыносимо тяжело складывается жизнь?»

Инженер шел, и на песке между рельсами оставались следы. Издали красиво белели станционные постройки. А еще дальше круглилась, краснея на вечернем небе, водонапорная башня. Подымался, заслоняя небо, огромный корпус больницы, и, прячась в зелени сада, кокетливо выглядывала школа. Из мрачного, с вечно разинутыми закоптелыми воротами депо неумолкаемо несся грохот железа, удары молотов, звон и дребезжание стали. По другую сторону полотна, производя зелеными садиками впечатление уюта, протянулись нескончаемыми улицами железнодорожные домики для служащих.

«Эти здания, эти постройки, пути, сооружения — все созданное мною будет жить много десятилетий, а у меня уходят годы, силы, молодость, и не так далеко уже старость...»

«Уходят...»

«И если нет моей вины, то кто же виноват?»

Поселок дымился, — должно быть, готовили ужин.

«Лошадь, если ее бьют, кусается и бьет задом, а ведь я — человек».

«Ну, так что ж!..»

Было жалко, горько и безысходно не столько оттого, что жизнь так неутешно складывается, сколько оттого, что никому нет дела до него, от того ледяного равнодушия, с которым отвечает кто-то из его собственного сердца.

Он на минуту внутренно замолчал и видел только песок, который с тонким звуком сыпался под ногами. И в это душевное молчание ворвался крик паровоза. И печальный, длительно-певучий, замирающий вдали рожок ворвался, напоминая о себе как-то особенно, по-иному, напоминая о себе, о них.

Их полторы тысячи человек, и, что бы он ни думал, как бы ни чувствовал, каким бы горем, отчаянием, нежностью, надеждой ни наполнялась его жизнь, все равно у них — своя особенная жизнь, не останавливающаяся, полная своего непрерывного напряжения. Когда-то — он сам не знает когда — он отделился от них и идет своей одинокой, отдельной дорогой.

Он на секунду остановился и заглянул в глубь прошлого: не тогда ли потерял себя?

Опять устало пошел, глядя на красивое, изящное белое здание станции — дело его рук. Там кипела своя обычная жизнь. Бегали крючники, гремели багажные тележки, белели фартуками носильщики, краснела фуражка дежурного.

За станцией выглядывала крыша великолепного здания его квартиры. Оранжереи, зимний сад, рояль, библиотека, картины и... и жена.

Он шел, не подымая глаз.

И милый ребенок, который всегда рад его приходу, как будто он был в отсутствии месяцы. Но и это воспоминание, проплывшее теплым комочком, не согнало усталости, и он шел, все не подымая глаз от земли.

Вдруг захотелось уйти, захотелось хоть на минутку оторваться от всего, что железно сдавливало, не выпускал. И он свернул и пошел прочь, в степь, где было, как всегда, голо, пусто и необъятно, и в этой необъятности и пустоте все та же, от века незнаемая дума.

Инженер шел, глядя в землю, ничего не видя, кроме шершавого полынка под ногами, и все назойливо крутилась и липла одна и та же мысль: с чего началось?

Казалось, вопрос решался просто, ясно, как он решается во всем мире животных, да и людей в конце концов: подойти и молча, не говоря ни слова, ударить ее в лицо, и бить, бить без пощады, с остервенением, пока не почернеет, не вспухнет лицо, не заплывут глаза, не вздуются губы, пока... пока...

И он уже бьет ее, бьет исступленно, сладострастно, не выговаривая слов, только выдыхая, как когда рубят дрова... а она... а она... а она лежит неподвижно и молчит, молчит... Он наклоняется и хрипит ей в распухшее ухо:

— Видишь... вот... я ни в чем не виноват перед тобой... ни в чем!..

Она тянется к нему изуродованной багровой улыбкой.

— Милый... милый... я люблю тебя... я тебе верю... я тебе теперь во всем верю... как я безумно была неправа!..

Он подымает ее на руки, несет, целует, ухаживает, как за ребенком, и начинается... и начинается... счастливая жизнь!

Полынов в холоде тревоги останавливается — уж не грозит ли сумасшествие!..

Потом идет, борясь с навязчивостью, глядя в землю. Потерял меру времени и усталости, и все та же тяжесть на сердце.

Остановился. Никого, пусто. Сколько ни ловил глазом, только теряющаяся черта на самом краю, и над самой чертой красное, усталое, отяжелевшее солнце глядит на него безболезненно.

Прислушался — вековая тишина, полная своего непроизносимого шепота, беззвучно переполняющего степное молчание.

И опять пошел, пошел в это молчание, тишину и беззвучный покой пустынной вечерней степи.