Он не договорил. Дыхание перехватило у Полынова, и часто, часто замотались красные искры. Отдаваясь мгновенно нахлынувшему потоку жгучих воспоминаний, боли и крика, сунул руку в карман, выдернул и, не целясь, нажал собачку.
Неожиданно слабо перед громадой ночи и степного молчания стукнул короткий удар, и вспыхнул призрачно-белесый мгновенно растаявший клубочек...
В ту же секунду Полынов понял, что совершилось.
Но страшно было не это. Страшно было, что необыкновенно быстро исчез белесо вспыхнувший клубочек, и за ним не оказалось темневшей до этого в уровень с лицом фигуры, а было пусто, и за этой темной пустотой смутно блеснули еще не потухшие белые пятна домов.
Полынов спускался с кургана, выронив револьвер, сдавливая обеими руками голову, шел, покачиваясь, и мычал, как от невыносимой зубной боли:
— Ммм... ммма-а... у-у-у... ммм...
Шел в темноте, сдавливая голову и качаясь.
Долго шел, и, когда вошел в сад, все было, как прежде.
Смутно и темно стоят деревья, и полоса света из отворенной двери на террасе, ломаясь по ступеням, узко и длинно тянется по саду, выхватывая из темноты то косо срезанный плоский кусок дорожки, то странные пятна неугадываемых цветов, то низко озаренную нетрепещущую листву невидимого тополя.
И безграничность ночи, и призрачно вспыхнувшие пятна цветов, и неподвижно озаренная листва, и белая стройная фигура жены в глубине освещенной столовой — все это было когда-то, и только теперь он угадал, какое оно было наивное, ласковое, бесконечно нежное, глядевшее прямо в сердце.
Он пошел навстречу ему, доверчиво всего отдавая себя, как маленький ребенок с протянутыми ручонками к матери, оставляя позади всю накипь горечи, злобы и бессмысленности, и голосом, который сам не угадал, полным глубокого внутреннего волнения и безграничного доверия и надежды, проговорил:
— Леля!..
Белая стройная грациозная фигурка стояла вполоборота, головка в золоте пышных волос повернута к нему.
— Леля!..
Он поднял глаза и остановился: сквозь молодое, нежное, безумно-привлекательное лицо глядело старое, изуродованное отвратительною злобой, и раздался хриплый чужой голос:
— Явились? С кем же изволили так весело проводить время?
Он медленно подходил к ней, чувствуя, что летит в темную глубину, точно у него выдернули из-под ног доски.
— Я был... в степи.
— Ха-ха-ха!.. Конечно... Я ведь весь поселок велела осмотреть, везде посылала, десять человек бегали... Вы очень удобно устроились... в степи!.. Никому в голову не пришло там искать... теперь тепло...
Последним судорожным усилием спасая, он проговорил побелевшими трепещущими губами:
— Я... убил человека...
— Соперника, разумеется... Не поделили... ха-ха-ха!.. Каждый к себе на колени тащил...
Как зверь, бросился на нее с кулаками.
— Молчи!.. тварь!.. гадина!..
— Бейте!.. бейте!.. нате!.. Бейте меня... Ведь вам только и осталось...
И, роняя все ниже и ниже золотую головку, она рвалась сквозь рыдания:
— Это ужас, не жизнь... Давно бы бросила, ушла... но ребенок... ему нужен отец... и... еще... я... тебя... сердце раз...рывается... от... любви к тебе... от без... граничной...
Над молчаливой степью стояла молчаливая тьма, и в темноте на черном кургане ворочался и хрипел черный человек.
— Слышь... подожди... постой... перевяжи... ничего не будет, чха-а-а.
Шершавый полынок, не видимый в темноте, стал остро пахнуть кровью.
— По...ст...хх...о-ой!..
Никого не было.
Потухли белевшие пятна домов, и на их месте зажглись разрозненные огоньки. Как последняя надежда, узенько кровавился потухающий след ушедшей зари. Над станцией голубовато вздулось зарево.
Сцепив зубы, опираясь на локоть, Захарка искаженно смотрел в темноту, с которой слилась уходящая, покачивающаяся фигура, крепко зажимая бок, и пальцы все больше и больше влажнели теплой липкой влажностью.
Попробовал закричать; во рту, пузырясь, только захрипело, и кругом — покойное молчание да разбросаны во тьме огни.
— А ггххх... по...мирать...
С раздувающимися ноздрями, с глазами, в которых — только зверь, опираясь о шершавый полынок и зажимая рану, он, злобно хрипя, попробовал встать. Все поплыло: и темнота и дальние огни и сверлящая, разрывающая боль в груди, и он опять приник к шершавому, остро пахнущему кровью полынку, как раненый матерый волк, у которого зеленовато блестят глаза не то от боли, не то от бессильной злобы.