Он долго держался, этот тяжелый колеблющийся звук, оборвался, снова два раза коротко откликнулся — и смолк. И испуганно и недоуменно глядела туда смутно-мреющая, неуловимо-призрачная мгла.
Смолк.
Огоньки, как булавочные уколы, прокололи темноту, кучкой рассыпавшись в той стороне, точно гнездо звезд, на темной молчаливой земле.
Черно и пусто стоял курган. Потух последний след зари.
Молчаливая степь темно объемлет не то дома, не то пригорки, не то черные сгустки ночи. Может быть, и улиц нет.
Но говоря о человеческом, жалко тянутся из крохотных оконец полоски света, и в них проступает бурьян, колючки, старые, иссохшие колеи неуезженной дороги. Над самой землей светятся тусклые оконца, как светляки в темной траве, беспорядочно, рассыпанно или кучками, точно таинственно для чего-то сползлись вместе, ищуще протянув по траве, по бурьяну перекрещивающиеся светлые лучи.
Собаки не лаяли, как в деревне, перекликаясь, добродушно, упрямо, подолгу, а вдруг одиноко накинется где-нибудь в темноте с остервенением, захлебываясь, хрипя, и замолчит, и опять только темь да приземисто разбросанный свет крохотных, перерезанных переплетами окошечек.
Не воровской ли притон? Или не остановились ли в ночной степи табором проходящие люди?
Не шевелясь, заслонили все небо сухие, бездождные тучи, неподвижно прислушиваясь.
Свет разбросанных оконец подержался и стал гаснуть один за другим, как потухающие в темноте искорки. Потухли и протянувшиеся полосы света. Пропал бурьян, колючки, колеи. Одна безграничная молчаливая тьма.
Но среди сна и покоя, среди темноты и неподвижности в двух местах, далеко друг от друга, затерянный ночной свет, — не спят.
Через распахнутые на террасу двери ярко-голубоватый свет узко и длинно падает по широким ступеням в сад, и из темноты проступают то кусок клумбы с неестественными пятнами неугадываемых цветов, то низко и странно озаренная листва нетрепещущего тополя с невидимо потонувшей в темноте вершиной, то косо срезанный кусок голубоватой дорожки, и всюду все та же безграничность ночи.
А в столовой — высокие, веселые потолки, строгие окна, ослепительная скатерть; дробятся, играя, искры в стаканах и серебре; и трое с ясными и чистыми лицами спокойны, неторопливы, точно много и впереди и сзади неизрасходованного времени, объятые и царствующей за стенами ночью, и светом, и уютом в этом ласково-озаренном уголке.
У самого края белоснежно длинного стола в студенческих, запущенных в высокие сапоги брюках, в синей, ремнем перехваченной рубахе, должно быть брат хозяйки: очень похожи друг на друга. Такая же буйно разметавшаяся льняная копна волос, такое же женственное — круглое, безусое и безбородое лицо, с тем особенным отпечатком ласкового добродушия и снисходительности, которые даются только молодостью
Хозяйка у сверкающего серебром самовара — вылитый брат, но только тоньше лицо, но только стройнее талия, но только в молодых глазах уже испытанное материнство.
Инженер ходит вдоль всей комнаты задумчиво, заложив руки изредка останавливается и прихлебывает чай. И тогда короткая тень от него на паркете терпеливо дожидается, и на ее плоско-уродливом силуэте ясно курчавится бородка.
— Славны бубны за горами.
— Оставь, — сердито говорит инженер, не желая того, снова отхлебывает чай, и короткая тень послушно лежит у ног, — студенческая скамья и жизнь — две вещи несовместимые.
— Как гений и злодейство?
— Я говорю серьезно.
— Да и я говорю серьезно, — и студент засмеялся, — врешь ведь ты. Жизнь, братику, везде одна: и на скамье университета, и на скамье подсудимых, и на скамье вагона, а освещение ее разное, разумеется. Пока мохом не оброс, да одна голова не бедна, а и бедна, так одна — одно, а как вот сделаешься начальником дистанции — другое, как раз наоборот. Эх, братцы, да и ночка! У нас таких ночей не бывает в Москве.
И он мягким молодым движением поднялся, подошел к раскрытым, черневшим четырехугольником дверям, которые бросали вглубь узкую полосу, вырывая из темноты то кусок клумбы, то часть ветвей, ослабевая и теряясь в непроглядной мгле.
— Словно пропасть какая, черно, неподвижно. И знаешь, что ничего нет, а как будто вся эта темень переполнена чем-то значительным, таинственным и огромным. Залиться бы теперь в степь да так и шататься до утра.
И вдруг неожиданно запел молодым, немножко козловатым голосом:
То-ре-а-дор, то-ре-а-дор...