— Петя, голубчик, — заговорила Елена Ивановна, испуганно приподымаясь, — Катюша спит... голубчик!..
— Ну-ну-ну, не буду, не буду...
— Во всяком споре, разумеется, прежде всего логические доводы, а ты их не находишь нужным приводить, — говорит инженер, продолжая ходить вдоль комнаты, и в нем подымается раздражение против шурина, и тень с курчавящейся бородкой, не уставая, ходит по пятам.
Его раздражает не столько то, что тот говорит словами, сколько то, что он говорит своим безусым, наивно-молодым лицом, так похожим на лицо жены. Даже когда это лицо серьезно, она как будто беспричинно смеется и без слов говорит: «Чудак! У тебя логические доводы, а мне все равно... У меня один довод — молодость. Уф, я иногда устаю, до того беспечно и подмывающе весело жить, ходить, есть, думать, спать, смеяться... И, главное, это состояние никогда не кончится. Абсурд — но у меня такое ощущение, как будто я века проживу, и все будет так же дьявольски радостно и неунывающе, и с этим ничего не поделаешь...»
И это молчаливое признание раздражало инженера.
— Жизнь, милый мой, делают не крикуны и мечтатели, а неустанные работники, которые день и ночь незаметно работают, — да, да, да, по кирпичику...
— У-у, брат, знаем...
Русалка плыла по реке голубой
Озаряема полной луной!..
«И нужно же, чтоб он так был похож на жену, черт бы его взял!»
А вслух:
— Я не понимаю. Не понимаю я, почему судьба полутора тысяч человек, которые у меня в руках, которых я могу... которым я могу отравить жизнь, сделать невыносимой, почему забота о них, напряжение, борьба, которые я кладу, чтобы сделать условия их жизни сносными, почему это не стоит выеденного яйца? А вот, если этакий вот безусый...
— Ты сердишься, Зевес...
— ...такой вот, в сущности, мальчик со школьной скамьи заберется куда-нибудь на чердак или в отхожее место и станет говорить шепотом трем рабочим: «Долой рабство, долой буржуазию, да здравствует пролетариат», — почему это особенно ценно, это как-то особенно изменяет жизнь, улучшает, сулит счастье?
— Почему, — продолжал инженер, не слушая и давя аргументами, — почему то, что я отстоял, с риском потери места, отстоял постройку здесь зданий больницы и училища, которые будут обслуживать свыше полутора тысяч человек, лишенных всяких культурных удобств, — почему это не идет ни в какую цену, не имеет никакого значения?
— Да потому, что школу и больницу построит всякий, кто не мерзавец, а пойти к рабочим и сказать им, что даже в наилучших внешних условиях они — рабы, вечные рабы, на это не всякий пойдет, а и пойдет, так сначала два раза пообедает.
— Ты ведь помнишь, Леля? — также не слушая, обернулся инженер к жене, ища у нее поддержки. — Мы и вещи стали укладывать, совсем уезжать собрались, вдруг телеграмма: правление согласно.
Ее стройность, белое платье, милое лицо говорили: я не принимаю непосредственного участия в споре, но разве не чувствуете — оттого, что я здесь, что самовар, что чисто, изящно, — разве не чувствуете тепло и ласку в вашем сердце?
Они как будто согласились: да!
Инженер стал, молча и нагнув голову, ходить, и в какой-то странной связи с этой задумчивостью беззвучно скользила за ним послушная тень.
Но, должно быть, помимо внешнего, было у этой стройной, в белом, женщины свое, какой-то свой язык, свои мысли. И она заговорила:
— Да, хорошо... вот вы говорите, спорите... А почему же это я... почему мне... Вот у тебя, Коля, у тебя, Петя, у вас у обоих есть что-то свое, задушевное, каждый делает... Коля приходит со службы, и я каждый день вижу, какой он усталый, и в то же время с завистью смотрю — у него дело. И Петя! Я не знаю, но пускай он даже увлекается, но ведь это жизнь! А я? Изо дня в день... изо дня в день, хожу по пустым комнатам, гляжу в сад или в степь... или этот поселок противный... как кроты нарыли...
— Лена, — недовольно проговорил инженер, все так же задумчиво ходя по комнате, недовольный не столько тем, что говорила жена, — он не слышал ее речи, — сколько тем, что прерывалось течение его собственных мыслей и разговора.
— Зачем же я училась? Зачем было все? Ведь двенадцать лет! Все детство, все девичество ушло на это. Сидела зачем-то по лабораториям, сдавала экзамены, месяцами, бывало, не спала, надрывалась, и вот!
Она беспомощно и горько развела руками.
— Лена! — опять строго, но сдерживая себя, чтобы быть корректным, каким он был всегда по отношению к жене, — Лена, ты не права.
И, отхлебнув чаю и смягчаясь, сказал:
— У тебя ребенок, ты — мать и воспитательница.
Она вся вздрогнула, точно искра пронизала.