Выбрать главу

А она, подняв голову, шла, как королева, спокойная и... улыбалась.

Захарка быстро снимал со стойки и прятал посуду, бутылки.

И тогда, все покрыв, раздалось:

— Ннно!..

Тяжелый стол со всем, что на нем было, поднялся, опустился, и вместо него с треском полетели над торопливо пригнувшимися головами осколки, впиваясь в стены. С треском сорвалась и опрокинулась, роняя бьющуюся посуду, стойка.

— Ого-го-го!..

— Бей его!..

— Лупи...

— В морду...

— Бутылками... бутылками!..

— Ой-ой-ой-ой...

Уже облепили со всех сторон, как мухи, все, кто был в трактире. Его били, куда и как попало, били с красными, озверелыми, воспаленными лицами, хрипло ругаясь; били за то, что он громаден, что у него чудовищная сила, что на голове кровавится зияющая рана, что они все одинаково бессильны перед женщиной, что никто не может обладать этим гибким телом с бледным улыбающимся лицом; били потому, что у каждого просилось с языка то, что сказал он, да не смели.

А он отшвыривал их, как щенят. Ему не люди нужны. Он в щепы бил столы, скамьи, стойку, шкап; вырывал оконные рамы; брызгами летели осколки трактирного, засиженного мухами зеркала. Он самые стены, казалось, пытался ринуть вниз.

Пол весь белел осыпавшейся штукатуркой, осколками дерева, битой посудой, и, шатаясь и хрустя, уродливо переваливалась от стены к стене груда переплетшихся человеческих тел, и в храпе, в тяжком дыхании, в проклятиях и ругательствах сквозь стиснутые зубы мелькали руки, ноги, спины, порой голова с зияющей раной. Из другой комнаты выскакивали игроки и били его киями и шарами.

Захарка стоял в стороне и, нагнув несгибающуюся шею, немного отступая, когда накатывался клубок человеческих тел, внимательно следил маленькими злыми, кабаньими глазками.

— Под ребра!.. Под ребра каблуком!.. По животу, по животу, по животу!.. Не трожь морду... По животу... Под ребра да по животу!..

Кара спокойно, все с той же непропадающей улыбкой, ходила, подбирая кое-где уцелевшие стаканы и бутылки, гибким мягким движением неспешно отстраняясь от катавшихся по полу людей.

Живая груда, слепо тычась в стены и перекатываясь, ввалилась в двери, сорвала их и по ступенькам лестницы, стуча головами, хватаясь и срывая перила, покатилась друг за другом.

Крючник скатился до самого низу, удержался было у выходных дверей, но на него бешено навалились, и он очутился на улице, в бурьяне. Дверь захлопнулась.

Темно и тихо. Вверху в окнах по-прежнему свет да нестройный говор, крики, шум. В нижнем этаже окна молча и ровно светятся сквозь занавески.

Крючник тяжело поднялся и постоял в темноте, прислушиваясь к глубокому чувству спокойного удовлетворения израсходованных сил — в комнате все в обломках.

И вдруг злобным взрывом поднялось:

— А бильярд!

Он на секунду приостановился, предвкушая радостное напряжение, когда, напружившись, сорвет, поволокет и целиком спустит по лестнице.

Но возбуждение израсходовалось.

— Черт с ним!..

И пошел в темноте целиком, бездорожно, мимо разбросанно проступавших темных пригорков, не похожих на людское жилище. Трактир все дальше светился в два ряда окон. Волосы на голове клейко слиплись,

У инженера не было огня. Спереди, сверху, с боков молчащая сухая тьма.

Долго шел, натыкаясь, наконец остановился у своей землянки. Послушал — из-за покосившихся дверей тихое, спокойное дыхание. Стукнул кулаком. Сейчас же за дверьми по земляному полу торопливо зашлепали босые ноги, и женский голос:

— Ты, Осип Митрич?

— Отворяй.

Дверь, невидимо отворившись, скрипнула, он шагнул.

— Ты что же это... — грязное ругательство.

С минуту в темноте, не видя, стояли друг против друга — точно подыскивал повод.

Впрочем, можно и без повода, и с размаху ударил женщину. Она упала.

— Осип Митрич, пожалей... пожалей… ой, батюшки!.. Пожалей... Ой, родимые!.. Смерть...

Он бил, топтал сапогами в темноте на полу, бил с холодным сосредоточенным ожесточением, пока не замолчала и мягко, послушно не стало подаваться под сапогами тело.

Выволок за косы на двор, припер двери и растянулся на жесткой постели, отдаваясь утомлению и наваливающемуся тяжелому от опьянения сну. И в темноте близко улыбалось бледное матово-бесстыдное лицо.

Темны июльские беспредельные степные ночи, темны, тихи и таинственны, как будто дела людские — крохотный островок, потонувший в океане неподвижной сухой тьмы, в каждом кусочке которой, знаешь, все — обычно: сухой полынок, сухая, шершавая земля, пусто, никого, и стоит громада молчания, и ждешь чего-то, — точно невидимая птица, задевая крылом, посылает тонкий, за душу щемящий крик, беззвучно умирающий в темноте.