Выбрать главу

Я выхожу на улицу из вестибюля, который занимает угол гостиницы «Москва». Я смотрю на мою новую рослую улицу, я зачеркиваю ее прошлое, исчезнувшее навсегда, вчистую, я говорю ей, полная торжества и гордости за дела людей советской эпохи:

— Разве раньше когда-нибудь были возможны такие дела и такие люди на этой улице?.. Вот как очистилась, вот как прославилась ты, улица, и вот за что я теперь люблю тебя!

Улица, наш новый Охотный ряд, светилась мне навстречу вечерними огнями. Весенняя оттепель была мягка и прозрачна, звезды виднелись ярко и чисто. Снег на улице уже давно убрали, и мокрый асфальт блестел, как вороненая сталь.

А утром светлое лицо улицы, вступившей в новую историю своего бытия, встречало меня.

В один из июльских вечеров 1941 года хватающий за сердце вой сирены — сигнал воздушной тревоги — застал меня в Охотном ряду. Пожилой милиционер с желтым, усталым лицом пронзительно свистел и повторял:

— Граждане, спускайтесь в метро! Немедленно в метро!

Кроме отдельных пешеходов, застигнутых воздушной тревогой, в метро уже торопливо шли целые группы людей, особенно много было женщин с детьми и стариков.

Мне вспомнился весенний день, когда я впервые спустилась в метро, вспомнилась ясная, деятельная радость, которую всегда испытываем мы, советские люди, видя воочию победу народного труда. Вспомнилось, как год спустя, проехав десятки километров в парижском метро, я с чувством законной гордости рассказывала французским друзьям о нашем московском метрополитене. Но только в июльский вечер 1941 года я в полной мере могла оценить высокую технику нашего метро, технику, проникнутую великой государственной заботой о людях. В час воздушной тревоги наше метро представилось мне большим подземным городом, где каждая мелочь служила людям надежно, безотказно. Переполненные эскалаторы, напоминающие длинные, нескончаемые гроздья голов и плеч, плавно скользили вниз. А там, в обширном зале и на перронах, сияли навстречу тысячеламповые огни всех люстр, нежно отсвечивающих мягкими пятнами на мраморе стен. И высокие канделябры, из конца в конец светло-мраморного зала поднимающие вверх жемчужно-белые полукружия прозрачных чаш, разливали вокруг, как и всегда, нежный и спокойный свет. В тот тревожный вечер мне подумалось: «Как это прекрасно и человечно, что наше метро сделано не только прочно, удобно и рационально, а также и красиво!» Люди, особенно дети, которых воздушная тревога заставила выйти из дому, видят здесь не какие-нибудь угрюмые, серые стены, а этот блистающий мрамор, чистоту, обилие света, просторный зал, широкие перроны.

Зал, проходы и перроны быстро наполнялись людьми. Пестрели лица, волосы, одежды, и как-то особенно четко выделялись маленькие детские шапочки, капоры, банты, кепи… Сначала слышался плач и крик ребятишек, возбужденный говор взрослых, в разных местах возникала неизбежная суета и споры. Но этот обильный, яркий свет, чистота мраморных стен, дворцовый простор этого подъемного зала словно способствовали тому, чтобы людям скорее расположиться на месте и спокойно переждать здесь часы воздушной тревоги. Действительно, немного времени прошло, как все утихомирились, и можно было уже без помехи наблюдать этот своеобразный подземный лагерь.

Многие дети уже спали, лежа на коленях матерей, другие спали на подушках, принесенных из их кроваток. Дети постарше любопытно оглядывались по сторонам, старики дремали, женщины занимались разными мелкими делами: вязали, штопали, некоторые даже вышивали что-то на маленьких ручных пяльцах — в этих залах в тревожные вечерние часы установился даже какой-то своеобразный «лагерный быт», как шутя сказала одна из матерей. Она же поведала мне, что, уходя с ребятишками в метро, она «никаких, бомбежек» не боится:

— Ведь наше метро устроено не как-нибудь, а на совесть!.. Я и мои девочки чувствуем себя здесь, под Охотным рядом, в абсолютной безопасности, да и сидеть здесь совсем ведь не тягостно: чисто, светло.

В тот вечер мне вспомнилось парижское и берлинское метро, услугами которого мне довелось пользоваться летом тридцать пятого года. Уныло-стандартные, все как один, тускло освещенные перроны, узкие коридоры и лестницы, всюду серый камень, теснота и духота с застоявшимися запахами пыли, копоти и еще чего-то, напоминающего не то погреб, не то зеленную лавку, которую плохо содержат. Конечно, наше метро строилось на основе более высокой техники, но не в одной только технике дело. Не знаю, какие именно акционеры строили европейское метро, но убеждена, что стремились они к одному: как можно дешевле построить и как можно скорее и больше получить дивидендов. Серый камень как бы отмечен бездушным расчетом и равнодушием к удобствам людей. В заграничном метро абсолютно невозможно было бы разместиться такому количеству людей, в первую очередь — детей, разместиться с удобствами, в просторных, светлых залах, в чистом воздухе с его совершенной вентиляцией. В заграничном метро люди могут найти убежище главным образом в туннелях с их отвратительным спертым воздухом — едва ли акционеры заботились и в последующие времена об усовершенствованиях вентиляции. А у нас, пережидая часы воздушной тревоги под древней землей Охотного ряда, дети ровно дышали на руках матерей. А матери, большей частью совсем молодые, не спали: делились с соседками своими беспокойными думами о войне, о дорогих и близких, ушедших на фронт, но потом молодость все-таки брала свое. Начинались разговоры о детях, об их характерах, о том, как дети начинали ходить, говорить, как милы и забавны их первые самостоятельные игры и шалости. Одна из матерей, тоненькая, как девочка, с нервным бледным личиком, почти не участвовала в общем разговоре, а то и дело посматривала на своего мальчика лет двух, такого же хрупкого вида, как и она сама. То чуть касаясь губами его лба, то прикладывая ухо к детской грудке, она все заметнее волновалась и, наконец, задрожала, давясь слезами. Соседки принялись ее успокаивать, спрашивая, о чем она так тревожится? Молодая мать ответила, уже громко плача: