Выбрать главу

— Где же ваша квартира?

— Ох, батюшка, кормилец мой, далеко. Куда вам забиваться в такую глушь. Я и так доплетусь.

— Ничего. Вы мне скажите, куда вас везти.

— В Измайловский полк, касатик.

— А улица?

— В Девятую роту, батюшка, в Девятую; дом Ерофеева… О-о-ох!

Старуха жалобно простонала.

— Что, болит? — спросил молодой человек.

— Ох, болит, батюшка! И как же болит. Чтоб ему, окаянному, ни дна ни покрышки! — прибавила старуха с негодованием.

— Негодяй! — сказал молодой человек. — Жаль, что его не поймали!

— Ускакал, ускакал проклятый! — с соболезнованием, качая головой, говорила старуха.

Между тем коляска быстро проехала людные улицы в поворотила в бедную часть города; домики здесь были низенькие и малые, казавшиеся еще менее, при невероятной ширине улиц, которые не были вымощены; посреди их протекали лужи, в которых плескались утки. Колесо вязло в грязи по ступицу.

— Вот и Девятая рота. Стой, стой, голубчик! — крикнула старуха кучеру. — О-о-ох! да как же я выйду, горемычная! — прибавила она, когда коляска остановилась у ворот деревянного дома.

— Я вам пособлю.

— Ни-ни-ни, батюшка! и так, чай, надоело возиться со старухой!

— Ничего.

Молодой человек осторожно высадил ее и спросил:

— Ну, куда же?

— А вон, батюшка, видишь?

И она указала ему небольшой флигель в глубине двора, вросший, казалось, в землю; ибо никак нельзя было предполагать, чтоб его строили таким низеньким. Окна в нем были маленькие, уставленные еранью.

Молодой человек подвел к нему старуху, которая сильно хромала:

— Вы одни живете?

— Нет, батюшка, куда одной такую квартиру нанимать! — отвечала старуха. — Ольга Михайловна! — крикнула она, увидав в окне женскую фигуру.

Показалась полная и довольно красивая женщина лет сорока в распашном белом капоте.

— Ахти, господи! Маремьяна Степановна! да вы, никак, хромаете? — воскликнула она с испугом.

— А захромаешь, как переедут! — отвечала старуха. — Моли бога, что еще жива осталась! Стала я переходить Невский, и наскочи озорник какой-то — повалил! а сам и был таков — ускакал! Да вот спасибо еще доброму барину.

— Я поднял ее без чувств, — сказал молодой человек. — Помогите мне ввести ее в комнату; ей надобно подать помощь.

Они вошли в небольшую комнату, бедную и неопрятную, в которой помещалось несколько женщин и детей. Вид нищеты неприятно поразил молодого человека.

Девочка лет одиннадцати кинулась с испугом к старухе.

— Вот моя дочка! — сказала старуха молодому человеку.

— Положите ее, а я пришлю доктора, — сказал он. — Вот на лекарство.

Он подал старухе довольно крупную ассигнацию; старуха не верила своим глазам.

— Кормилец мой! чем я заслужила? — воскликнула она и хотела повалиться ему в ноги.

Дверь соседней комнаты тихо скрыпнула, и оттуда выглянула курчавая голова.

— Ничего, старуха. Я богат. Приходи, когда выздоровеешь: получишь еще. Ты очень бедна?

— Бедна, батюшка, ахти как бедна! Только и есть, что добрые господа пожалуют: тем и кормимся с дочерью. Да вот у нас жилец.

Дверь соседней комнаты поспешно затворилась, и курчавая голова исчезла.

— Так приходи ко мне: я прикажу выдавать тебе пенсион — десять рублей серебром в месяц.

Все бывшие в комнате ахнули!

Дверь снова скрыпнула, и голова показалась.

— Батюшка! кормилец! благодетель! — воскликнула старуха. — Целуй ручку! целуй ручку! — шептала она в то же время дочери, толкая ее к щедрому посетителю.

— Вот подлинно: не знаешь, где найдешь, где потеряешь! — шепнула одна из бывших тут попрошаек той, которую звали Ольгой Михайловной.

— Счастье, подлинно счастье! — отвечала последняя.

— Вот уж другой пример на моем веку, — продолжала попрошайка. — Третьего года на моих глазах Терентьич под карету попал… Шли вместе; что бы мне угодить? так нет! Терентьич как тут был, и через то на всю жизнь счастлив стал: пенсион положили. А мне вот нет и нет счастья!

Попрошайка глубоко вздохнула.

До слуха посетителя достигли частию слова попрошайки, и сердце его болезненно сжалось. Он спешил уйти, повторив хромой старухе:

— Приходите же ко мне.

— Да как же найти тебя кормилец? — спросила старуха.

— Ах, в самом деле! мне надо оставить вам мой адрес. Нет ли карандаша или пера?

Женщины закопошились. Стали шарить. Ни того, пи другого не оказалось.

— Да вот у жильца, — сказала Ольга Михайловна. — Пожалуйте!

— Лучше вынесите сюда. Я его обеспокою…

— Ничего, — возразила она и отворила дверь в комнату жильца. — Пожалуйте!

Посетитель вошел. Первый предмет, поразивший его глаза, был молодой человек, которого лицо показалось ему знакомым.

— Гриша! — воскликнул он, стараясь рассмотреть лицо молодого человека, который поспешно отвернулся. — Гриша!

Видя, что нет возможности скрыться, молодой человек повернулся к посетителю и сказал:

— Павел Сергеич!

Затем с минуту они ничего не говорили. Тавровский рассматривал с любопытством комнату Гриши: она была бедна; мебели в ней было только: кровать, стол и стул. На окне стоял чайник, крышка которого была опрокинута; в ней лежало немного чаю; подле, на синей бумаге, несколько кусков сахару; тут же табачная зола и сапожная щетка. Один палец Гриши был весь в чернилах, и неподалеку лежал сапог, от которого висела к полу белая нитка с иголкой; только глаз, приученный к картинам бедности, мог разгадать соотношение пальца, вымаранного в чернилах, с этим сапогом. Гриша за минуту зашивал свой сапог и закрашивал белые швы чернилами. Покуда Тавровский делал быстрый обзор комнаты, Гриша стоял в смущении, с поникшей головой.

Тавровский быстро затворил дверь и обратился к Грише:

— Скажи, пожалуйста, какие причины заставляют тебя жить так, когда у тебя есть тетка, издерживающая десятки тысяч на содержание людей, совершенно ей посторонних? Когда, наконец, у тебя есть родственники, которые, ты знаешь…

— Слишком долго рассказывать, — перебил его Гриша, — да и бесполезно.

— Я понимаю, — продолжал Тавровский, — что у тебя могли быть неприятности с тетушкой; с ней мудрено ужиться; но что же я сделал против тебя? Гриша! — прибавил он с чувством. — Неужели ты не веришь, что я готов сделать для тебя всё, что я тебя люблю, что помочь тебе будет для меня счастием…

— Я никогда не сомневался в этом, — сказал Гриша.

— Ты говоришь: не сомневался, а между тем даже не побывал у меня; с той самой поры, как я воротился из деревни, я даже не знал, где ты находишься. И тебе не хотелось увидеть меня? Или ты не любишь меня, Гриша, и ни во что считаешь мою дружбу…

— Я очень верю, — сказал Гриша и остановился: его затрудняла фамильярность Тавровского, тогда как он сам чувствовал непобедимую неловкость отвечать ему прежним тоном товарищества. — Я очень верю тебе и твоей дружбе, — наконец сказал он с усилием. — Но наши дороги слишком различны в жизни, и лучше будет оставить всё, как оно есть…

— Но отчего же? — возразил Тавровский. — А наконец, если ты горд, так горд, что считаешь обидным пользоваться помощию даже своего друга и родственника, то всё же нет надобности терпеть такую нужду, какую ты терпишь: у тебя есть собственный капитал…

В лице Гриши выразилось болезненное чувство. Заметив его, Тавровский сказал: