— У меня нет никого ближе Гарелина, — продолжал гость. — Когда случилось со мной несчастие, я приехал прямо к нему и рассказал всё. Оставалось еще десять дней, которые я мог не являться к своему хозяину, не опасаясь возбудить подозрения, и мы решились употребить их на то, чтоб приискать деньги. Три дня мы бегали и хлопотали, наконец потеряли всякую надежду; тогда Гарелин рассказал, что рядом с ним живет человек, который имеет огромный капитал, и мне пришла глупая мысль попросить у вас… Но теперь я вижу, как она была безумна…
— Понимаю, всё понимаю! — сказал печально старик. — Да, я точно выиграл триста пятьдесят тысяч. Но, уверяю вас, молодой человек, выиграл другому…
Читатель знает, что Понизовкин говорил правду; но молодой человек не верил. Он всё еще не желал расстаться с надеждою получить деньги и продолжал умолять.
— О, помогите, помогите мне! — говорил он в отчаянии, упав к ногам Ивана Софроныча. — Куда бережете вы свои деньги? Вам достались они так легко, вам послало их счастье, — и вы не хотите отделить ничтожной суммы, чтоб спасти погибающего человека! О, помогите! Спасите мою честь, мою карьеру, мою будущность, спасите девушку, которую я люблю! О, если б я мог представить вам надежные доказательства, что деньги будут возвращены, — знаю, вы тогда не отказали бы! Но я не имею никаких драгоценностей, я не имею ничего, кроме маленького портфеля, который… — молодой человек достал с груди своей небольшой портфель и с жаром поцеловал его, — который для меня дороже всех драгоценностей, потому что в нем хранятся волосы и медальон моей матери, письма отца… Но какую цену он может иметь в ваших глазах?.. О, клянусь вам — этими единственными памятниками, оставшимися после моих родителей, — я возвращу деньги! клянусь вам моей матушкой, памятью моего отца, честного воина…
— Ваш отец был военный? — перебил его Иван Софроныч, которого участие к молодому человеку при этом известии удвоилось.
— Я никогда не знал его, даже не видал; мать говорила, что он умер, когда я родился. Может быть, он даже никогда не назвал бы меня своим сыном, потому что мать моя не была обвенчана… Но я помню, как мать учила меня молиться и поминать отца: «Помяни, господи, храброго воина, на войне погибшего, раба божия Александра…»
— Александра? — повторил Иван Софроныч, невольно вздрогнув. — А ваше имя?
— Генрих.
— Фамилия?
— Кнаббе.
Иван Софроныч подумал с минуту и спросил:
— Известна ли вам фамилия человека, которого вы почитаете своим отцом?
— Мать никогда не говорила мне ее; когда она умерла, я нашел в бумагах письма его к ней, но под ними подпись была так неразборчива, что я никак не мог догадаться.
— Можете ли вы, — сказал с особенной важностью Иван Софроныч, — можете ли вы, молодой человек, показать мне эти письма?
— Но для чего? — возразил молодой человек, которому видимо не понравилось желание старика. — В них нет ничего интересного для вас. Я храню их как святыню и думаю, что их не должно оскорблять посторонним прикосновением. В них самые задушевные, дружеские излияния чувства, которое связывало их. И притом они писаны по-немецки, — прибавил молодой человек, как бы в извинение своего отказа.
— Так ваша мать была немка? — снова и заметнее прежнего вздрогнув, спросил Иван Софроныч.
— Да, она была немка.
— Ее звали Каролиной? — сказал он.
— А вы как знаете? — с удивлением спросил Генрих.
Понизовкин погрузился в глубокое размышление, которое продолжалось несколько минут.
— Именем бога, молодой человек, — наконец воскликнул он умоляющим голосом, — именем бога, я прошу вас показать мне их!
Молодой человек не решался.
— Дайте их, дайте! — нетерпеливо повторял старик. — Я узнаю в одну минуту!
— Но что вы можете узнать?
— Бог, которого пути неисповедимы, часто выбирает самые ничтожные случаи орудием к открытию тайны, которой не могли разъяснить никакие человеческие усилия! — сказал торжественно Иван Софроныч. — Не противьтесь же его воле! Дайте письма…
Голос старика был так повелителен, что молодой человек невольно повиновался. Он раскрыл портфель и стал выбирать письма.
— Довольно одного, — сказал нетерпеливо Иван Софроныч.
Молодой человек подал ему письмо, исписанное мелким немецким почерком. Иван Софроныч внимательно посмотрел почерк, потом стал смотреть подпись…
Вдруг лицо его побледнело; он зашатался, вскрикнул и упал без чувств, прежде чем молодой человек успел поддержать его.
— Батюшка! что с вами? — воскликнула испуганная Настя, выбегая из другой комнаты.
Через полчаса Иван Софроныч заперся с молодым человеком в Настиной комнате, и они долго беседовали вполголоса.
— Я вам дам деньги, которые у вас украдены! — наконец сказал старик громче. — О, я должен их вам дать! — прибавил он печально. — Вы не должны испортить своей карьеры в самом начале!
— Как благодарить мне вас, благодетель мой! — воскликнул с жаром молодой человек. — Если б только я мог…
— Говорю вам, что вы не обязаны никакой благодарностью! — возразил Иван Софроныч. — Молитесь только, чтоб бог помог моему намерению! Его помощь теперь нам необходима! Знайте, молодой человек, что, не исполнив своего обещания, своего долга, — прибавил старик, возвысив голос, — я буду во сто крат несчастнее вас самих! Вы говорили, что вам еще остается десять дней. Нам не нужно столько времени. Приходите ко мне через три дня: вы получите деньги… или, — если богу не угодно будет явить свою милость к несчастному старику, — я сделаю так, что не вы будете обязаны ответственностию в вашей невольной оплошности!
Движение отчаянной решимости сопровождало последние слова старика.
— Теперь идите! — заключил он. — И надейтесь на бога!
— И на вас? — сказал молодой человек.
— О, вы можете быть уверены во мне, как в самом себе!
Молодой человек ушел.
С той самой минуты в Иване Софроныче началось болезненное предчувствие неминуемой гибели, которого он не мог победить. Как он ни старался успокоивать себя надеждою, как ни вероятны казались ему планы, придуманные им, он не мог успокоиться. Тоска, безнадежность, отчаяние овладевали им всё сильнее и сильнее. Долго просидев в тяжком раздумье по уходе Генриха, он наконец встал и произнес рыдающим голосом:
— Господи! я чувствую, что наступили мои последние дни!
Настю ужаснула перемена, совершившаяся в Иване Софроныче со времени свидания с молодым человеком. В последнее время она постоянно видела его печальным, но никогда еще не выражали такой мучительной, сжимающей сердце грусти благородные и кроткие черты старика. Все мысли его, казалось, сосредоточены были на одном предмете; он ничего не говорил, отвечал неохотно и невпопад, так что Настя наконец решилась молчать. Настал час обеда, старик сел, по обыкновению, за свой прибор, но не прикоснулся ни к одному блюду; в восьмом часу Настя разлила чай, подала стакан старику, — и стакан остался нетронутый. В исходе десятого часа Иван Софроныч сказал дочери:
— Ты, Настя, очень бледна; уж, полно, здорова ли?
— Я здорова, батюшка.
— Ты бы сегодня пораньше легла спать.
— Я ложусь и так не поздно, батюшка: в одиннадцать часов; но, если хотите, я лягу раньше.
— Да, я думаю, тебе полезнее будет ложиться пораньше. Вишь, щечки твои совсем потускнели, — прибавил старик с нежностью. — Ляг, с богом, засни спокойно; завтра проснешься веселая!
И он благословил и поцеловал свою дочь. В десять часов Настя ушла в свою комнату и легла. Но ей не спалось. Она слышала тяжелую походку, вздохи, шорох бумаг, отрывочные слова и тихое чтение в комнате отца. Наконец там что-то резко визгнуло и смолкло. «Зачем бы ему, — подумала она, — отпирать комод (которого ящики имели привычку визжать и пищать, как мыши)? в нем нет ничего, кроме его парадного платья». Она еще более удивилась, когда услышала осторожный скрып, подобный тому, какой издавали новые сапоги Ивана Софроныча, недавно сделанные. Этот скрып с большими паузами всё приближался и наконец смолк у самой двери Настиной комнаты; спустя минуту он снова послышался, постепенно отдаляясь и разделяемый теми же продолжительными паузами. Наконец она услышала вздох и тихое восклицание старика: «Благослови господи!» Затем опять послышался скрып сапогов, потом скрып двери, еще через секунду — звук отпираемого и запираемого замка; а затем всё смолкло. «Он ушел!» — подумала Настя и стала прислушиваться: в соседней комнате царствовала такая тишина, как будто никого там не было; но до слуха Насти долетели шаги, звонко раздававшиеся по тротуару; они были быстры, неровны, и в них слышался знакомый скрып. Настя кинулась к окну, отдернула стору и увидела своего отца: в парадном своем вицмундире, в новых сапогах, в треугольной шляпе с пером, шел Иван Софроныч по тротуару; походка его была озабоченна; он размахивал руками и рассуждал, казалось, сам с собой. Настя только тогда перестала глядеть, когда он повернул в соседнюю улицу.