– Ну вот в церкви-то газы, – с неудовольствием сказала Лёля.
Ей хотелось верить, что это огонь таинственный и необъяснимый, как вся эта ночь была для нее полна чудес.
Лёля задремала. Калинину не хотелось спать, он с любовью смотрел на ее темный силуэт и думал о том, как он ее любит. Лёле было так хорошо засыпать, она не видела, но чувствовала на себе его взгляд; улыбнувшись, она опять засыпала, едва успев подумать: какой он хороший…
Они прожили три дня в довольно скверной гостинице. Свободным был только один номер, и Калинин, Ренке и Николай Николаевич ночевали где-то на сеновале у добродушного грузина, который даже давал им теплые бурки, чтобы утром не было холодно.
Николай Николаевич и Ренке оба приревновали Лёлю к Калинину; но Ренке был безутешен, а к Николаю Николаевичу скоро возвратилась прежняя самоуверенность. На свой сеновал они шли всегда втроем. Калинин больше молчал, а Ренке замогильным голосом уверял, не обращаясь ни к кому в частности, что он непременно убьет себя, и что ему самое лучшее убить себя, и что это будет не далее, как на днях. Николай Николаевич считал своим долгом спасать его, убеждал снисходительно и веско, что самоубийство – глупость, и вдавался в длиннейшие философские рассуждения о жизни и смерти. И долго еще Калинин, зарывшись в сено, слышал сквозь сон голос Николая Николаевича:
– Кроме того, подумайте, Ренке, чего вы этим достигнете? Ведь согласитесь, ровно ничего. Тогда как, если вы употребите всю свою волю, выдержите, быть может, вы станете современным полезным деятелем, человеком, который…
Покорный, но упрямый голос Ренке перебивал:
– Нет уж, Николай Николаевич, видно, такая моя судьба. Чувствую, я слишком слаб, но что ж делать. Страдания меня сломили – нет силы терпеть…
Здесь все было хорошо, но как-то скучно. В парке встречались бледные, исхудалые лица; на танцевальных вечерах под жалобные звуки скрипок вяло ходили те же больные, которым мало хотелось танцевать. В белых мраморных купальнях вода была прозрачная, как стекло, и совершенно лазурная; но она очень сильно пахла серой и купаться было неприятно. Нет, там – дома – гораздо лучше. Марье Васильевне тоже хотелось скорее уехать.
Калинин ни разу не оставался наедине с Лёлей, но как-то мало грустил об этом. Они все жили точно вместе, и Лёле начинало казаться, что их одна семья. Даже к Николаю Николаевичу она привыкла, и так как он ничего не говорил, то она решила, то он больше и не думает на ней жениться. К четырем часам дня заказали экипаж, но он опоздал; Калинин все беспокоился, ходил смотреть, не подают ли лошадей.
Марья Васильевна захотела пошутить.
– Знаете печальную новость, Владимир Александрович? Сейчас вот, пока вас не было, приходили сказать, что лошадей нам не дадут; испанский посол едет, и недели две не будет лошадей. Придется пешком идти.
Калинину и в голову не пришло усомниться во всем этом. Он ужасно обеспокоился.
– Что вы? Вот так штука. Как же быть-то? Ведь сто верст. Мы-то ничего, а вы с Ольгой Алексеевной ведь не дойдете. Что бы сделать?
И он казался совсем растерянным и огорченным.
– А вот разве волов не поискать ли? Все-таки лучше на волах. Как вы думаете? Нет, вам нельзя идти пешком, это нечего думать. Пойду-ка я хоть поищу тут…
И он встал озабоченный и серьезный.
Когда все рассмеялись, он долго не мог понять, что это шутка, а когда понял, то ужасно сконфузился, покраснел и улыбнулся. Лёля сначала тоже смеялась, но потом вдруг сразу остановилась, ей стало не смешно, а до слез жалко его, обидно за него; он такой доверчивый; всему верит как ребенок, зачем его обманывать? Зачем мама это сделала? Вон он сидит в уголку и улыбается, а они смеются. Гадкие, гадкие. Ей хотелось пойти к нему, утешить, приласкать, сказать, что она его жалеет и не смеется. Она даже встала. Но это было только одно мгновение, и ей самой показалось удивительным ее чувство.
Возвращение не походило на первое путешествие. Ночь была душная, темная, собирался дождик, по небу ходили низкие белые тучки. Никто не разговаривал. На душе у Лёли было тяжело, – точно ожидание чего-то дурного. Она развеселилась только ненадолго: в третьем часу, приехав домой, они захотели поужинать, нашли молока и хлеба и закусили все вместе. Зато когда Николай Николаевич, Калинин и Ренке встали, чтобы проститься и идти домой, Лёля, прощаясь с Калининым, почувствовала, что ей хочется плакать: кончилась их жизнь вместе, теперь он опять – знакомый, и, может быть, завтра они даже не встретятся в парке…
Лёля долго не могла уснуть. Она села на свою постель и смотрела в темноту. Она хотела понять, отчего ей так больно, так страшно и непривычно. Ей пришла страшная мысль: она любит Калинина, любит как-то по-новому, особенно, так, как прежде любить не умела… Она вспомнила Васю; он и его любовь показались ей странно чуждыми и далекими; а между тем ведь он ее муж, ведь она с ним венчалась, ведь она должна с ним жить всегда… Лёля вся холодела, сердце сжималось и ей хотелось умереть. Но где-то далеко, в самой глубине души, была радость, счастье любить, как она любит; и горе не могло уничтожить эту радость. Сердце было полно нежности к нему; она чувствовала, что это – настоящее; и ей было так непривычно, так хорошо и больно. Она не спала всю ночь, и когда солнце взошло и дождевые капли заблестели на траве – она встала, спокойная и без слез. В эту ночь она сразу выросла и перестала быть ребенком. Ей ясно теперь, что надо делать.
– Не мучьте меня, уж я знаю, гадкое что-нибудь случилось? Уж скажите сразу, а так хуже.
Лёля молчала. Она и Калинин шли по влажной дорожке парка, далеко за камнем.
– Скорее скажите, скорее, я не могу так ждать… Вы, может быть, не любите? – прибавил он робко. – Да, – разлюбила?
И он с тоской заглядывал ей в глаза.
Лёля спустилась к берегу шумной речки и села на большой камень у самой воды; лучи солнца едва пробивались сквозь густые листья деревьев и дрожали светлыми пятнами на камнях, покрытых зеленым мхом; вода пенилась и шумела.
– Не разлюбила… – сказала Лёля и улыбнулась так печально, что Калинину стало совсем страшно.
– Вы больны… Ну да, знаю, вы больны… Господи, Господи, и надо же… Что это такое!
– Нет, постойте, Владимир Александрович, я теперь все скажу. Только вы молчите. Я вас все время обманывала… Молчите, молчите… Я думала, что не люблю вас, и обманывала… И только вчера я узнала сама, что люблю, Господи, как люблю… Вот, посмотрите мне в глаза, видите, я не лгу. Видите, что правда, верите?..
– Милая, я верю, я вижу… Но что же?
– Я не сказала вам раньше… Надо было сказать. Я прежде еще любила… то есть не любила, а мне казалось, что любила… и я с ним, с тем, обвенчалась тихонько… сама не знаю, как я решилась… он уехал учиться… а через два года приедет… а я не могу, чтоб он был мой муж, я вас только одного люблю, с вами хочу всегда, а этого нельзя… Понимаете теперь? понимаете?
Она закрыла лицо обеими руками и, наклонившись, заплакала, тихонько всхлипывая, как ребенок.
Увидев слезы, Калинин испугался, побледнел и молчал. Он почти не заметил ее слов «я вас обманывала», он видел только, что она несчастна – и сам готов был заплакать.
Он еще не понимал хорошенько случившегося, только смутно чувствовал, что все это очень важно и что надо ему быть твердым и рассудительным. Ее он любил и не мог думать о разлуке; к тому же, видя ее такой любящей и несчастной, он был убежден, что она умрет с горя, если он ее оставит.
– Что ж… Надо нам проститься… – сказала Лёля тихо, едва перестав плакать.
– Зачем? Когда я вас люблю и вы меня тоже? Мы как-нибудь это устроим… Хочешь… хотите ехать со мной в Петербург? Ну, ты повенчалась нечаянно и напишешь ему, что не любишь его, а будешь моей женой… Все будет хорошо… Ведь ты же поехала бы, если б мы обвенчались?
– Для меня это нет никакой разницы… А там можно развестись, кажется, это бывает. Только раньше рассудим хорошенько, и если ты любишь достаточно…
Лёля больше не плакала. Она думала.
– Ведь это очень важно… Это нельзя так. Ведь это вся жизнь решается, – сказала она тихо. – Я не знаю, могу ли я, должна ли…