Выбрать главу

– Да я вовсе не про это – страшно! – закричал я с непонятным озлоблением. – Что тут страшного? Смысл жизни – в самой жизни, что тут страшного? Хотел бы я знать, что?

– Ничего, вот и говорю – ничего. Проживете, умрете, как патриарх, насыщенный знаниями. Уснете…

Вихрь обрывочных, беспорядочных мыслей закрутил меня. Я повернулся к черту. В посветлевшей комнате чертовское узенькое лицо мне показалось желтым, усталым, грустным. Он терпеливо ждал, но грустнел на глазах.

– А не можете ли вы прийти завтра? Или… ну в четверг, что ли? – сказал я неожиданно для самого себя. И прибавил: – Конечно, если вам неудобно… Но я хотел бы подумать, сообразить, примериться…

Черт замигал и произнес тоскливо:

– Что же еще вам думать? Мы выяснили. Что же вы сомневаетесь? Сомнения ваши я мог бы и сейчас…

Какой глупый черт! Неужели я не стою более умного? Дурак и дурак. Держи он себя иначе, более уверенно и независимо… я, может быть, и склонился бы к согласию. Не знаю – но очень может быть. А вот эта его тоскливая, робкая настойчивость, страх какой-то трясучий – подняли во мне упрямство и недоверие. Да, еще странный пункт, что пятнадцать лет после договора я обязан прожить. Это что такое? Если мне будет житься в меру чертовых обещаний, то на какой же я дьявол пожелаю умирать? А если не пожелаю – то к чему обязательство? Спросил его.

– Ну десять, ну десять, – зауступал черт и тем пуще меня растревожил. Хотелось заорать на него и выгнать в толчки. Но сдержался, пристыдил себя, – глупость-то какая была бы! И проговорил холодно:

– Очень рад. Я все обдумаю. Приходите в четверг. Сейчас я занят.

Черт сдержался тоже – я видел, как он разозлен, блеснули зеленые глазки. Встал.

…В дверях черт остановился и взглянул на меня, снизу вверх, опять тоскливо и умоляюще.

– А то не раздумывали бы, а? По рукам бы сразу бы и получили все. Нынче вечером пойдете же к Маргарите Аркадьевне, так вот…

Ишь ведь шельма! Знает, что говорит… Ну нет; подумаешь – спешка! Не такая уж малина и Маргарита Аркадьевна. Душу черту наскоро из-за нее продавать, трех дней не подождать!

– Или задаточек не оставить ли?

– Прошу вас, прошу вас, – нетерпеливо крикнул я. – Ничего не надо. В четверг поговорим.

– А если в четверг уж не приду?

Сознаюсь – испугался. Этакий случай, из глупого, мне самому непонятного, упрямства, – и провороню? Да что а? Но в ту же минуту упрямство мое возросло до невероятных размеров, я нагло захохотал и сказал черту в лицо:

– При-де-те! А не придете – тоже не заплачем!..

Я остался один.

Сел в кресло, где сидел господин Окказионер, – да противно, запах какой-то псовый, – вскочил, перешел на диван. Было твердое намерение сразу начать обдумывать дело. До четверга всего три дня, сегодня понедельник.

Однако я или оглупел, или утомился. Ничего не выходило, а думалось о другом. О пустяках. О каких-то книгах новых, о собственной статье, которую хотел писать перед приходом Окказионера. Словом, терял время, нет, надо уйти из этой комнаты. Повидать кого-нибудь, человека – не черта.

Презирая мокрый снег, который опять повалил, я отправился к моему приятелю, беллетристу Ильину.

…У Ильиных мне пришло в голову новое соображение: не оттого ли я отсрочил продажу души, что черт обещал мне благополучие только личное, индивидуальное? Вот эти именно «ощущения»? Удачу только в том, что касается одного меня? Это шкурное счастье, и конечно, я…

Однако, что за вздор. Положим, что цена – личная удача. Это чистейший плюс и косвенным образом он повлияет, конечно, и на все мои неличные начинания. Чистейший плюс! И что я отдаю за него? Нет, хотел бы я знать, что я, в конце концов, отдаю.

Завертелось колесо. Задумался, не слышал, о чем и говорят Ильин с женой.

– Какая беда над вами стряслась? – усмехнувшись, спросил наконец Ильин. – Я вас третий раз окликаю, а вы точно глухой. Или в эмпиреи заехали?

– Куда там в эмпиреи! – забормотал я. – И беды никакой. Напротив. Ах, Елизавета Григорьевна!

Это была Лизочка, единственная дочь Марьи Львовны, падчерица Ильина. Я редко ее видел, но всегда с особенным чувством. Курсистка, а личико у нее детски-милое, тихое. И так трогательно торчат петли бархатного черного банта на затылке, на темных волосах. Иногда, как тень, проходило что-то по душе, что-то нежное и глубокое: если б полюбить Лизочку, если б она полюбила… Горячо становилось у сердца – и уж прошла тень, почти не зацепив мысли.

Увидав темную головку, милые глаза – я ждал привычной, ласковой тени, о ней думая, но… ничего не было. Холодно поглядел на бархатную ленту. Улыбнулся по привычке. Пожал руку. Экий я сантименталист. Что мне Лизочка? Никогда не полюблю ее. Если б я захотел… после четверга… Лизочка мне бы не отказала. Но я почувствовал ясно, что не захочу. Маргариту Аркадьевну скорее. Живо, на скорую руку… Надоела – прощай, в Индию…

А Лизочка мне будет в корне не нужна, я знаю; с Лизочкой что-то другое могло быть, и нет его. Милое, хорошее, особенное – и нет его. Такое невозможное, что хоть и жаль, а вот уж и не хочется.

– Куда вы? – удивленно спросила Лизочка, когда сорвался с места и сталь прощаться. Она привыкла подолгу дружески болтать со мной, когда мы встречалась.

– Оставь его, Лиза, – сказал Ильин. – С ним что-то случилось. Говорят, будто не дурное, – хорошее, а не видать.

– Прощайте. В четверг приду. Или не приду. Если не приду – значит, в Монте-Карло уехал, в Америку…

Они раскрыли рты, а я удрал.

…Ночью меня давили кошмары. Я ходил, действовал, – а кругом был кинематограф – все черное и серое, быстрое, дрожащее и без голоса. И я был из кинематографа. Не боялся, а только скучал.

Красная неподвижная занавеска – я ее увидал, проснувшись, – развеселила и обрадовала меня. Как хорошо, что красная и что не двигается. И за окном хорошо: уже мартовская яснота, Петербург… В кинематографе моего сна была как будто Индия…

Этот день, вторник, и следующий, среду, я прошлялся. И так, по улицам, – и по гостям. Порою возвращалось физиологическое, бессловесное ощущение незабытого повторяемого сна, – и тогда было сосуще-скучно. Вечером пошел к Маргарите Аркадьевне; увидал ее – и с непреложной уверенностью вспомнил, что в моем ночном кинематографическом мире она все время была и вертелась. Даже платье вот точно такое – серое с белой вставкой. Волосы черные.

Вероятно, во мне было что-то особенное, потому что Маргарита Аркадьевна в этот вечер обратила на мена больше внимания, чем всегда, смеялась, даже – кокетничала… А я замирал от страха. Уже не начало ли это исполнения моих недавних желаний?

«…Эге, – подумал я, проснувшись утром в четверг. – Вот оно что! Черт просто хотел, чтобы я понемногу спятил с ума. У меня, должно быть, всегда были слабы известные центры. Никто сегодня ко мне не придет, ничего я не получу, а взять-то он, дьявол, порядочно взял, и даром: уж все мне кругом начало мерзеть. И опять целую ночь (третью!) это кинематошное трясение. Житья нет».

Мысли неубедительные. Но я горячо убеждал себя, что верю им, что ничего нет, ничего не будет, черт не придет; я даже решил выйти утром, освежиться, погулять… Вернусь не раньше часу, позавтракаю… Что за черти! Вздор все. Ну, был, ну, подгадил, сколько мог, – и довольно.

С торопливым невниманием я просматривал газету, собираясь ее бросить, идти гулять. Все вздор, довольно, довольно! И вдруг глаза мои упали на таблицу тиража.

Никогда я этих тиражей не читал. От мамы еще был у меня заложенный и перезаложенный допотопный билет. Я хранил его именно потому, что мать его хранила, показывала его мне, мальчику, заставила вытвердить наизусть номер и серию, говорила с трогательной заботой: «Это будет твой, Леша, пусть уж всегда будет твой».

Выплыли из старинных глубин затверженные цифры. Вот они стоят первыми, напечатаны. Первый выигрыш.

Что же это такое? Ответ? Задаток? Значит, он придет? Значит, он уверен, что я согласился? Когда же я согласился? Не принимаю задатка, к черту, к черту!

Сунув смятую газету в карман, я выскочил на улицу. Он придет, теперь уж было ясно, – пускай. Я вернусь к часу, я все это кончу, так или иначе… Как же? Что я решил? Чего я боюсь?