Выбрать главу

– Что ж! Я не ропщу. Ты, знаешь, Петя, ты – достоин. Я не дурак, чтобы этого не понимать. Я готов покориться-и покоряюсь. Дай тебе Бог всего хорошего, Петя. Я тебе во всем буду помогать. А я… к черту меня! На что я в самом деле годен?

При свете месяца я увидал Ванины глаза. В них были слезы. Я крепко пожал руку бедному мальчику – и пошел дальше один, напевая турецкий марш.

X

Хорошо было так жить, не думая нарочно ни о чем и не желая определять своих собственных ощущений. Мне жилось приятно, и я отдавался этой жизни, не помышляя о будущем. Но в один из следующих дней, среди самого моего радужного настроения – вдруг внезапная мысль ударила меня, как ножом: а ведь мне надо будет вернуться в Петербург, в университет, в свою комнату, в ту муку, которую я едва пережил, – в одиночество! У меня мороз пробежал по спине. Петербург мне представлялся издали в виде ледяной мокрой одежды, которую надеть мне было необходимо.

Нежданная мысль так расстроила меня, что я почти равнодушно вскрыл торопливую записочку от Нади, которую мне с убитым, хотя и таинственным видом принес Безмятежников.

В записке значилось:

«Приходите сегодня вечером, в девятом часу. Сестра уйдет, папаша будет спать и мамаша тоже. Вы не стучите, прислуга тоже уйдет. А если сестра не уйдет, так я вас не выйду встречать на балкон. А если выйду, так это значит, что сестра ушла. Н.».

Когда наступил вечер, я отправился. Но на душе не было особенно весело. Все думалось о Петербурге. Хорошо это все теперь. А потом это пройдет-и надо в Петербург, опять одному…

Я осторожно стукнул калиткой, входя. Уже темнело, и очень быстро. Однако я различил фигуру Нади на балконе. Я подошел ближе. Она сжала мою руку и проговорила:

– Пойдемте в комнаты.

В большой комнате было темно и пусто. Надя зажгла свечу и хотела сесть – потом вдруг изменила решение.

– Нет, здесь гадко. Пойдемте ко мне.

Она отворила дверь направо. Там оказалась маленькая комната в полном беспорядке. На убогом диване лежало тряпье. Надя отодвинула тряпье, села в угол. Я сел около нее.

Комната освещалась только лучом света, падавшим от свечи в зале. Но Надя сидела как раз под лучом, и я ее видел хорошо.

Прошло несколько секунд молчания, может быть, минута. Я слышал, как Надя часто дышит. Я чувствовал, что мне надо начать, что-нибудь сказать или, вернее, сделать. Я придвинулся к ней и обнял ее.

Она сейчас же положила голову мне на плечо. Я поцеловал ее один раз, и другой – и немного откинулся, чтобы посмотреть на нее. Неприятное выражение ее лица поразило меня. Глаза были полузакрыты – и подернуты тусклым туманом, что совершенно лишало их мысли. Эти глаза показались мне чуждыми, страшными и даже противными. Я выпустил из рук ее талию и встал.

Она открыла глаза и взглянула на меня. Должно быть, я чем-нибудь выразил свои ощущения, потому что она вдруг воскликнула:

– Ты меня не любишь? Ой, ты меня не любишь?

Я испугался, что она кричит. Я хотел ей сказать, что я ее люблю, но в эту минуту язык не поворачивался. На лице у нее была злость, отчаяние, страсть – она даже не казалась хорошенькой.

И я молчал.

Она еще несколько секунд смотрела на меня молча – и вдруг повалилась ничком на диван с пронзительным воплем.

Я растерялся. Я вздумал успокоить ее, но сделал хуже. Рыданья усиливались, она всхлипывала, вскрикивала и захлебывалась.

К довершению несчастья, в соседней комнате раздались тяжелые шаги самого Леммера.

– А? Что? Кто тут есть? – послышался его сердитый голос, прерываемый кашлем.

Надо было выходить. Я не догадался, от крайнего смущения, притворить дверь. Рыдания слышались ясные и громкие.

– А, это вы! – приветствовал меня Леммер.

Чтобы заглушить вопли этой сумасшедшей, я в свою очередь принялся кричать Леммеру:

– Здравствуйте, Евлампий Данилович! Какая чудная погода! Как ваше здоровье? Хорошо ли почивали? Да? Хорошо?

Должно быть, вид у меня был особенно дикий, потому что Леммер сказал мне с изумлением и с сердцем:

– Да что это вы, батюшка, орете? Не здоровы, что ли? Ведь я не глухой, слава Богу! А там кто это еще воет?

Все кончилось, он услышал! Руки мои опустились, я онемел и бессильно упал на стул. Будь что будет…

Леммер направился в темную комнату – и через секунду извлек оттуда Надю, дрожащую, расстроенную, с красными пятнами на щеках. Увидя меня, она взвизгнула, и слезы полились снова в три ручья.

– Ты чего, говорят тебе?! – заорал Леммер.

От его голоса я окончательно обмер и только хотел, чтобы он меня скорее убил, если это нужно. В ту же минуту вошла и Марья Евлампиевна, но остановилась у двери.

– Не любит… Не любит… – повторяла Надя, – говорил – любит, а потом опять нет… Что же это? Разве так бывает? Любит – а потом опять нет… Ой, я не могу, не могу…

Она упала головой на стол.

– Как же, сударь? – обратился ко мне Леммер. – Как это вы изволили, мол, люблю, а потом, мол, нет? Это почему же-с?

Марья Евлампиевна быстро подошла ко мне и толкнула, шепча на ухо:

– Да не молчите вы, как пень! Говорите же, что любите Надю, да и дело с концом. Ну, скорей!

Леммер между тем продолжал, разгорячаясь:

– Какие это штуки, сударь мой? Я вас в дом принимал. Вы мне это объясните. Я не могу стерпеть. Я без хитрости, но чтобы и вы без хитрости, я знаете, в военной служил…

– Да перестаньте, папаша, – с сердцем крикнула Марья Евлампиевна. – Какие там объяснения! Петр Степанович любит Надю и просит ее руки. Она – глупая девочка, поссорились, ну и выдумала там ужасы разные… Милые бранятся – только тешатся… Вы лучше благословите-ка их… Да и мамашу позовем…

Старик был поражен почти так же, как я.

– Руки просит? Он – Надиной руки? Что ты, матушка, ведь это дети еще… Руки! Какая там рука?

– Самая обыкновенная! Жениться на ней хочет. Понимаете – жениться! Хочет увезти ее с собой в Петербург, ему там скучно одному, без нее жить не может… Поняли теперь? Мама, да ползите сюда скорей!

Я хотел протестовать, бежать, наконец, как можно дальше… Но вдруг ослепительная мысль, явившаяся от последних слов Марии Евлампиевны, остановила меня. Взять Надю с собой в Петербург! Иметь около себя живого человека! Своего человека, который будет любить и заботиться о тебе! Убежать от одиночества! Да ведь это почти счастье! И как это раньше не пришло мне в голову! Не все ли равно, люблю я Надю или нет.

И я сказал, что люблю Надю и действительно прошу ее руки.

Через час мы сидели все вокруг стола, Надя около меня – и пили кахетинское вино, потому что не было шампанского.

Мать, обернутая тряпками, охала и жаловалась и убеждала меня монотонным голосом, чтобы я не требовал никакого приданого. Впрочем, она известием о нашей помолвке поражена не была, а приняла его как должное.

Прощаясь, Надя при всех обняла меня и сама поцеловала прямо в губы. Я чувствовал, что она в меня влюблена.

Я был в каком-то приятном тумане, призрак одиночества – исчез!

XI

Серьезную борьбу мне пришлось выдержать. Родители мои не дали согласия на мой брак, называя его безумием. Они не хотели меня понять. Представляли мне резоны – и справедливые. У Нади на плечах рубашки не было. Я имел тридцать, ну сорок рублей в месяц. На что жить? Ведь нужно учиться, покупать книги… я им верил… Но не все ли равно? Ведь я не мог ехать и жить там один.

И, несмотря на все справедливые доводы, я в начале августа обвенчался с Надей. Семейству моей жены дали небольшое пособие.

Я старался примирить папу и маму с непоправимым, но это ни к чему не привело.

Надя не сумела понравиться моим. И ее семья не пришлась по вкусу моей. И я поспешил уехать в Петербург, которого теперь не боялся.

Надя понятия ни о чем не имела, и мне пришлось все делать самому. Денег было так мало, что я одно время погрузился в искреннее недоумение, боясь, что не хватит на хлеб. Но потом я нашел кое-какую литературную, переводную работу – рублей на двадцать, на пятнадцать в месяц – и все-таки хорошо.