Богданович сел к решетке и, облокотившись, смотрел на море.
Наташа начинала тяготиться своим гостем, но Иван Сергеевич, которому пришлось уйти неожиданно, просил принять его полюбезнее, и Наташа отвечала улыбкой на вежливую и плавную речь.
Молодого человека звали Владимиром Ильичом, и он был вполне приличный, изящный и даже красивый молодой человек.
Богатый помещик, он в Россию приезжал редко и жил постоянно в Париже. Это было заметно по его платью: оно сидело на нем так, как будто он в нем и родился, и вырос.
Спасаясь от парижских дождей, он приехал на неделю в Неаполь и, узнав, что тут Мансуровы, не преминул сделать им визит. С Иваном Сергееичем он был знаком давно. Явившись к Мансуровым вторично, Владимир Ильич преподнес Наташе красивый букет.
– Так вы лето где же проводите? – спросила Наташа, глядя не на гостя, а как-то мимо него, потому что уже давно успела рассмотреть его вполне.
– Лето-в Aix-les-bains. Я люблю шум, движение… А туда на лето весь Париж переселяется. И весело бывает.
– Я думаю, наряжаются там, – сказала Наташа, чтобы что-нибудь сказать, – и на этот раз решилась взглянуть на Владимира Ильича.
– Да, каждый день шляпки меняют. Но согласитесь, ведь красивый туалет красив…
Богданович тоже в это время смотрел на гостя и думал: «Главное, в нем мучительно то, что все до такой степени на своем месте… Нос, например? Отличный нос, другого нельзя и желать. Подбородок тоже прекрасный…»
Волосы у Владимира Ильича были так ровно и коротко острижены, что при каждом повороте сквозила кожа, и это было красиво; иногда он проводил рукой по голове – и это тоже было очень красиво, потому что на мизинце у него блестел крупный бриллиант самой чистой воды.
Наташа сегодня казалась очень миловидной. Бледная прежде, здесь она порозовела от жаркого солнца. Серое платье, сшитое по-детски, с пелеринкой, шло к ней.
Это обстоятельство, в связи с рюмкой янтарного шартреза, делало гостя все любезнее, и разговор переходил понемногу на интимную почву.
Богданович сосредоточенно молчал и смотрел в сторону.
– Вот теперь в Россию приходится ехать, – говорил Владимир Ильич, играя своим pince-nez. – Представьте, управляющей меня обманывает, нужно все поверять самому. В Париже я отлично устроился: четыре комнаты, комната для лакея, балкон-и за все пять тысяч франков, и это au premier… В rez-de-ehaussee[9] я жить не могу – шум, у меня нервы и так довольно слабы…
– И весело в Париже? – уныло спросила Наташа.
– Да, и соотечественников много, особенно соотечественниц… Вы знаете, я живу совершенно один – и все меня хотят женить…
Он засмеялся.
– А я никогда не женюсь. Боюсь, знаете, брака, особенно после «Крейцеровой сонаты». И какой я муж? Постоянных добродетелей не имею, через два месяца убегу…
Наташа улыбнулась, чтобы показать, что она сочувствует.
– Я, знаете, не люблю общества барышень, – продолжал он. – Так и представляешь себе каждую женой. С дамами я гораздо лучше себя чувствую, право… Конечно, я барышень намеренно не избегаю, но ухаживать не позволю себе никогда… Я с ними мил, мил – и больше ничего…
Богданович пристально посмотрел на это красивое холеное тело, вымытое и надушенное с такой любовью, с такой нужной заботливостью.
Когда гость наконец ушел, Дмитрий Николаевич спросил Наташу:
– Как вам кажется – для чего он живет? Помните наш разговор? Для первых он или для вторых ролей? Учитель или ученик?
– Я думаю, что он живет для того, чтобы иметь четыре комнаты au premier и душиться опопанаксом, – сказала, улыбаясь, Наташа. – Я знаю, вы думаете про себя, что он даже и не «ученик», что ему ни до чего нет дела. Неправда. Дело в вас, а не в них. Заставьте их слушать. Говорите так, чтобы все поняли, поняли, что вы говорите «нужное». И мне нравится Владимир Ильич. Он доволен своей жизнью и собой, он не лжет ни себе, ни другим. А подумайте, что было бы если бы такие захотели «учить»?
– Оставьте, дорогая, не говорите этого, – шутя, возразил Богданович, волнуясь. Он даже с места встал. – Это слишком важно. Учить без любви к людям, без того высокого экстаза, который доступен не всем, учить, не имея ничего святого в мире, кроме себя… Неужели кто-нибудь осмелится?..
Он говорил, уже не обращаясь к Наташе, почти забыв о ее присутствии. А Наташа смотрела печальными глазами и старалась понять, отчего сердцу так чужды эти возвышенные слова и что в них неискреннего?
Новая статья Ивана Сергеевича близилась к окончанию, и он сидел за нею целыми днями.
Наташа гуляла вдвоем с Богдановичем, ездила с ним в окрестности.
Один раз они отправились даже кататься верхом.
Утро было чудесное, но Богданович терзался мыслью, что он смешон на седле, и упорно разглядывал лошадиные уши. Кроме того, за всадниками неутомимо бежали два молодых итальянца, владетели лошадей, весело хохотали, показывая белые зубы, и все время придерживали лошадей за хвосты. Богдановичу казалось, что итальянцы смеются над ним.
И, как бы скоро ни скакали лошади – итальянцы были тут как тут и не выпускали из рук хвостов.
Наташе было забавно, но Богданович, раздосадованный, старался при помощи своих скудных познаний в итальянском языке объяснить проводникам, что не нуждается в их помощи.
– Per che – voi? Non e besogna di voi.[10]
Но итальянцы не понимали, чего он хочет, смеялись и упорно продолжали исполнять свою обязанность.
Чаще Наташа и Богданович ходили пешком. Сумерки застали их раз в Позилиппо.
– Посидим еще немного, – просил Богданович. – С этой скамьи видно море и весь Неаполь. Еще минутку!
Воздух темнел, на волны набегала тень, тонкий серп молодой луны бросал робкие лучи, которые не освещали землю. Пахло лимонным цветом и еще какими-то травами, всегда напоминающими весну.
– О природа, о наша мать! – сказал Богданович, закрывая глаза, хотя и без того было темно. – За что я так счастлив? А я опять счастлив, будто вернулись первые дни моей любви. Я чувствую природу так же глубоко, так же сильно, как искусство. И разве прекрасное не одно – разве есть две истины в мире? Посмотрите на темные волны, на Везувий с мимолетным красным огнем на вершине, на освещенный город у ваших ног, где кипит жизнь, – и на эту юную луну, нежную, светлую… Когда я сижу так и смотрю на небо – я понимаю, что я часть вселенной, прекрасная, как все; я чувствую свои силы, чувствую, что могу создать нечто такое, что не забудется… Вы счастливы, Наташа?
– Да, мне хорошо, – сказала Наташа просто. – Сегодня славный вечер. Но я не люблю Неаполя. Он – жаркий, пыльный, и от стука экипажей иногда не слышно прибоя. Красоту его сейчас же всю видишь, не нужно ни угадывать, ни открывать: волны синие, небо темное, Везувий высокий. Неаполь – как Владимир Ильич, – прибавила она, улыбнувшись. – Кто ни увидит, скажет: очень, очень красиво. А я люблю пустынный морской песок, море без берегов и простое голубое небо…
– Да, да… – рассеянно проговорил Богданович. Он был занят своими мыслями.
«Сознание силы природы, – думал он, – счастие от красоты… А где же моя любовь? Да вот и любовь… Я ведь знал, что она вечная!»
– Наташа! – сказал он вдруг так громко, что она вздрогнула. – Я не могу больше оставаться здесь, с вами. Вы меня губите. Мне надо вас, чтобы сделаться истинным человеком, быть с вами навсегда, на всю жизнь. Только с вами я могу достичь моей цели – не умереть ничтожеством, достойным забвения. Я погибну, Наташа, но получать от вас мило стыню, сожаление без любви – никогда! Я уезжаю завтра.
Окончив эту речь, которая для него самого была столь же неожиданна, как и для Наташи, Богданович вдруг почувствовал облегчение. Наконец-то он понял, отчего происходила тоска и утомление последних дней. Вот чего нужно было его правдивому сердцу! Как трудно бывает понять себя!