– Я уезжаю, – повторил он увереннее и тверже. Наташа молчала.
– Уезжайте, – сказала она наконец. – Пусть будет так. И может быть, – это лучше для всех нас, – прибавила она тихо, точно про себя. – Я попробую…
Приближался август.
После холодного лета стояли теплые, солнечные дни. Петербургские дачники обрадовались и стали усиленно наслаждаться природой, а кто, потеряв надежду на солнце, уже переехал в город – тот досадовал на свою поспешность.
Богданович три месяца не выезжал из Петербурга. Дела накопилось очень много. Он издавал полный сборник своих новелл и стихотворений в прозе под общим заглавием «Правда сердца» и целыми днями возился с корректурой, цензорами, типографщиками. Близкого конца еще не предвиделось, но он был неутомим.
Он ждал многого от появления своей книжки и со страхом и восторгом мечтал о заветном дне.
«Может быть, она и не понравится, – думал он, – может быть, ее и не поймут, но о ней станут говорить, ее заметят…»
В этом он не сомневался.
Богданович не жалел денег на издание. Он, впрочем, думал о деньгах только тогда, когда их не было. Чуть они являлись – он тратил их на все без сожаления и с детской беспечностью.
От Наташи он не получил ни одного письма, да и сам не писал ей, но узнал случайно, что на днях Мансуровы возвращаются в Петербург.
Недавно, недели полторы тому назад, он читал в большом литературном обществе свой новый рассказ, и рассказ не имел успеха.
Измученный, расстроенный Богданович вернулся домой и всю ночь писал Наташе длинное письмо, полное любви, упреков и отчаяния. Ответа он не получил и теперь сам не мог припомнить хорошенько, что там было написано.
Он не сомневался, впрочем, что любит Наташу по-прежнему сильной, вечной любовью.
Его развлекали иногда послания Людмилы Васильевны из Тамбова. Она «безумно» влюбилась в проезжего пианиста и выбрала Богдановича своим поверенным.
С изумлением читал Богданович, что Людмила Васильевна теперь уже для пианиста готова «пожертвовать жизнью своей и своих близких», готова «следовать за ним на край света, хотя бы пришлось для этого перешагнуть через трупы собственных детей…» Коротенькие стихотворения в прозе она еще продолжала писать, и они были полны любовью и пианистом.
После целого дня, проведенного в типографии, Богданович пришел домой в четыре часа и пообедал.
Вечером он рассчитывал еще пойти к знакомому за книгой, а пока отворил окошко, потому что вечернее солнце светило ярко и тепло – и расположился в своем кресле. Отдыхать было очень приятно.
В передней позвонили.
Богданович, недовольный, поморщился. Кто бы мог прийти?
Вошла Наташа.
Богданович поднялся с кресла, смотрел на нее и не верил глазам. Как, неужели она!
Это, точно, была Наташа, живая Наташа, только немного побледневшая. Богданович почему-то сейчас же заметил ее красивое и простое платье. Но темная шляпка с задорно поднятыми полями не шла к серьезному выражению ее лица.
– Наташа… Вы здесь… – проговорил Богданович. Видя его удивление и смущение, Наташа тоже смутилась.
– Вы мне писали, Дмитрий Николаевич… Я много думала после об этом… Ведь вы сказали то, что, помните, говорили тогда, в Позилиппо… Мы не приходили с вами к концу ни разу, я не говорила…
Она остановилась и взглянула на него робко, будто прося помочь ей.
Но Богданович, пораженный, молчал.
– Я вам нужна – и я ваша, – сказала она наконец. – Я пришла сюда, потому что люблю…
Сладкое, давно знакомое, давно привычное чувство охватило Богдановича. Он не сомневался ни на мгновенье, что это – любовь.
– Наташа! – вскрикнул он и упал на колени. – Наташа, ты любишь! Какое счастие! Зачем нет слов для счастия!
Она молча протянула ему руки, которые он целовал со слезами на глазах.
– Ну вот я и навсегда с вами, на всю жизнь, – сказала она, кротко улыбнувшись. – Тяжело было… но зачем вспоминать!.. Иван Сергеевич… ведь я его не обманула, я сказала, что не вернусь… Да он и раньше все чувствовал – он меня любит…
– Только уедем скорее, если можно сегодня, завтрак прибавила она. – Помните, вы писали?.. Я думаю, мы навсегда поселимся за границей…
Она говорила тихо, и в глазах ее была спокойная нежность. Богданович как бы просыпался от сна.
Он начинал понимать ее и понимать свое странное чувство, которое в первую минуту он принял за любовь.
Как! Уехать? Теперь, бросив книжку, почти готовую, оставить все на чужие руки? Уехать, не узнав, какое действие произведет его книжка на умы общества, что будут говорить и писать? Навсегда оставить Петербург, отказаться от успеха впереди, быть может, отдалиться от всего, забыть… Нет, он не может, он не должен… Искусство выше личной любви!
И потом вечно с ней, до смерти с этой женщиной…
Он взглянул на Наташу и вдруг почувствовал страх и скуку.
Она сидела в кресле, грустная и покорная, и ждала его слов.
Он прошелся по комнате.
– Наташа, дорогая… Что-то странное делается в моем сердце. Ты ведь хочешь, чтобы я всегда был правдив перед тобою?.. Пойми: я не могу принять твою жертву, и… я не должен уезжать отсюда! Я посвятил себя искусству и не могу бросить его для личного счастия… Это было бы недостойно; подумай – ты сама станешь презирать меня… А жизнь здесь, мою жизнь, полную лишений и тревог… о, я не могу заставить тебя разделить ее…
Наташа смотрела на него странными глазами. Она не понимала. Какая жертва? Кому? Ведь она любит…
Богданович говорил много и горячо. В середине речи он подумал, что, кажется, еще никогда не говорил с таким вдохновением.
Он кончил. Наташа сидела молча и смотрела вниз. Прошло несколько минут.
– Ты понимаешь теперь… О, только не плачь, дорогая, не терзай меня! – воскликнул он, видя, что она закрыла лицо руками.
– Я не плачу, – сказала Наташа и опустила руки. – Я так, думала. Я тоже скажу вам правду, хорошо, Дмитрий Николаевич?
Богданович удивился, потому что ее голос стал еще спокойнее и тише. Он слушал ее.
– Я давно понимала – и за то полюбила вас, что вы такой одинокий и несчастный… А до конца я вас только теперь поняла. И уж я знаю, что не ошибаюсь. Вы меня не любите. И прежде вы не меня любили, а свою любовь, а до меня не было вам никакого дела. Говорю – я это давно чувствовала, да воли не хватало сказать себе ясно, очень верить вам хотелось. Посмотрите, какой вы одинокий: в окошко солнце светит, вон книги ваши лежат, я с вами – и вам равно чужие и я, и солнце, и книги…
Она остановилась на мгновение.
– Помните Владимира Ильича, там, на неаполитанском балконе? Он похож на вас. Только любовь к себе он не скрывает ни от людей, ни от себя, и он доволен. Он заботится о себе как может, а вы хотите больше, чем можете… Вы ищете и знаете себя одного – и боитесь сознаться себе, и хотите видеть в этом любовь к искусству, к людям, к природе… Так – тяжело жить… Я вас глубоко жалею и люблю… Прощайте, мой бедный.
Она встала. Богданович хотел взять ее за руку, крикнуть, чтоб она не уходила, не оставляла его… Но он не сказал ни слова.
Уходя, она обернулась.
– Если придется вам подумать обо мне – не тревожьтесь о том, как я живу: я не буду очень несчастна, потому что знаю – все равно, я ничего не могу дать вам, ничем не могу вам помочь… Я пойду к Ивану Сергеевичу: захочет он – с ним буду, нет – одна поселюсь. А вас мне, верно, уж не придется разлюбить…
Она тихо улыбнулась, постояла несколько минут в дверях и вышла.
Ужас был в сердце Богдановича.
Ему показалось, что она говорила правду.
Яркое вечернее солнце светило в окошко… Он был один. И он понял на мгновенье, что будет один до самой смерти.
Неприятное воспоминание*