Екатерина Васильевна купила новую мебель, выбрала кретон. Юля говорила мне со злостью:
– Скорее пусть я умру, чем скажу маме, как ненавижу эти нелепые цветы. Сама она выбирала, сама устраивала… И вы не смейте ничего говорить!
Мне, положим, не было до этого никакого дела, да и кретон казался мне премиленьким. По-моему, было бы хуже, если б, как мечтала Юля, обить комнату дорогими материями мрачных цветов или сделать стены из черного дерева.
Вечером у Юли топился камин и старушка-англичанка вязала у лампы нескончаемые шарфы. Не знаю – на что нужна была эта англичанка: Юля с ней не занималась и вообще не обращала на нее ни малейшего внимания, так что и я скоро совершенно забыл о ее существовании. Юля, закутанная в платок, сидела у самого огня. От этого я никак не мог ее отучить. Прошу, умоляю, а приеду – она опять у камина.
Помню, приехал я один раз – ей уж тогда немного лучше было – мать собирается в концерт.
– Пожалуйста, Николай Эрнестович, если вы не заняты, посидите с Юлей, пока я вернусь. Ведь все равно спать не может, скучать будет. Пожалуйста!
Вечер у меня оказался свободный, и я согласился. Пошел к ней в комнату и, конечно, застал ее у камина.
На дворе морозило, я был рад огню, но все-таки сделал своей пациентке выговор:
– Юлия Михайловна! Вы опять у камина! Ведь напоминал я вам, как для вас вредна неравномерная температура.
– Пусть себе вредна. Я буду сидеть у камина, потому что в эту минуту мне хорошо, а как будет потом – мне безразлично.
Мы начали спорить, я возразил мягко, но она сердилась. По блестящим глазам и возбужденному состоянию я увидал, что лихорадочный приступ опять сильнее – ей хуже. Мни стало больно и досадно. Какие-нибудь капризы, небрежность – и из-за этого все мои расчеты напрасны, нельзя добиться улучшения.
– Вы, Юлия Михайловна, верно, не хотите выздороветь, – сказал я с недовольством. – Иначе вы бы внимательнее относились к моим словам.
– А разве вы были уверены, что я хочу выздороветь?
Я удивился, и чувство досады стадо еще сильнее. Если она сама желает быть больной, то, конечно, мне ее не вылечить.
– Я иногда рада, что больна, – продолжала Юля. – Когда я здорова – мама посылает меня в гимназию и огорчается, если я не хожу. Она думает, что гимназия необходима…
– Вот я не знал! Разве вы такая ленивая?
– Да нет же, совсем не ленивая. Я прежде хорошо занималась. Спросите маму. И мне всегда хочется сделать что нужно. Только я не знаю, что нужно. А учиться, по-моему, нелепость.
Признаюсь, мне сделалось смешно. Пятнадцатилетняя девочка утверждает таким надменным тоном, что учиться нелепо! Вероятно, учитель арифметики поставил ей две единицы подряд или классная дама ее невзлюбила.
Несмотря на свою молодость, я относился к Юле свысока, рассуждал снисходя, как с ребенком, да это было и естественно.
– Однако вы быстро решаете весьма сложные вопросы, – сказал я, улыбаясь. – Вероятно, гимназия вам попалась не совсем удачная.
– Можете смеяться сколько хотите, – возразила Юля. – Пожалуй, я и не буду говорить.
Она сказала эти слова так просто и равнодушно, точно и ожидала от меня насмешки. Мы помолчали.
– Юлия Михайловна, – начал я. – Скажите мне, почему вам кажется, что учиться… не нужно? Я не буду смяться. Но мне интересно… Если это у вас произошло не от личных причин…
– То есть не нагрубила ли я классной даме, не поссорилась ли с учителем? – сказала Юля быстро. – Ведь я знаю, что вы думаете… Думаете: мне двадцать шесть лет, а ей пятнадцать, значит, она не права и я все понимаю гораздо вернее. Правда?
– Я вас мало знаю, Юлия Михайловна…
– Ну, все равно. Только, если хотите со мной разговаривать, надо вперед согласиться, что все люди разные и умы у них разные. И что один думает в тридцать лет, то другой в пятнадцать, и это еще не доказывает, что второй умнее. Иной быстро разовьется, дойдет сразу до своего предела и тут остановится, и к концу жизни останется таким же, каким был в двадцать лет. Другой подвигается медленно, постепенно, но зато растет все время, все время изменяется. Это на писателях можно тоже видеть, на художниках…
Я смотрел на нее и молчал. Эта девочка начинала меня интересовать.
– Вы, верно, не поймете, почему мне кажется, что учиться нелепо – где же? Вы теперь заняты любимым делом, наука…
Мне показалось, что она смеется.
– А подумайте, – продолжала она, – для чего учиться? Не будем говорить о глупой гимназии, где всех одинаково учат одинаково ненужному и неинтересному и куда даже мама посылает меня только ради получения диплома. Возьмем настоящее знание, науку, как учатся многие люди, думая, что они совершают важное… учатся или для того, чтобы жить, то есть знать, как жить, или просто, чтобы знать. Так? Но никто еще не научился, как жить, ничья жизнь не сложилась по книге, нельзя научиться понимать жить. Разве простые люди живут не лучше нас? Мы им так часто завидуем. Вообще, жить это одно, а читать это другое. Я прочитала очень много. Есть много хороших и настоящих книг у папы в библиотеке. Но никогда ничего я не перенесла из книги в жизнь.
Я хотел возражать, она меня возмущала. Я забыл, что передо мной девочка, хотел спорить, но она остановила меня.
– Дайте мне договорить. Я сказала – учатся еще, чтобы знать. Но совсем неинтересно идти по дороге, которая – никто об этом не спорит – приведет к стене. А самое важное, самое нужное – навсегда неизвестно. Вот и все.
– Юлия Михайловна! – воскликнул я, уже не зная, с какого возражения начать, так их было у меня много… – Но жажда знания-то откуда же? И, наконец, учатся, чтобы приносить пользу и счастье, и радость другим! И затем…
– Какую пользу? Какое счастье? – спросила она. – Других этих вы не любите, просто хотите сделать свое счастье посредством их счастья, да и того не сделаете, потому что все будут все-таки страдать и все-таки умрут.
Никогда эти странные мысли не занимали меня. Я был увлечен совсем иным. И это иное, иные слова – любовь к ближнему, наука, добро – доставляли мне порою большое утешение. И я готов был спорить до слез, что есть и добро, и любовь…
Я даже забыл, что моей пациентке следует ложиться раньше. Я говорил один, она молчала, и я чувствовал только, что она не соглашается. Я говорил так горячо, что сам увлекся своими словами и вышел от Юли почти довольный собою.
После этого вечера мы сблизились с Юлей. Она оказалась странным человеком. Не только детского в ней ничего не было, но даже иногда она мне молодой не казалась. Она перечитала всю громадную отцовскую библиотеку, читала сплошь и Ренана, и романы Монтепена, и Руссо, и специальные медицинские книги. Мне до сих пор непостижимо, как эта масса книг не сбила ее совершенно с толку. Что она читала внимательно и многое понимала – я несколько раз имел возможность убедиться. Но она не любила говорить о прочитанном и как-то странно разделяла книги и жизнь. Книги даже не приучили ее говорить и писать законченными, последовательными фразами. Спорила она с одушевлением, но совершенно просто. А ее письма – я после получал их от нее много – были совсем не литературны.
Я давно перестал смотреть на нее сверху вниз. Часто я не умел доказать, почему она неправа, хотя и говорил себе, что неправа.
Она смеялась и говорила, что я исправляюсь и скоро совсем умником стану, забуду все свои прежние мысли. Я сердился и протестовал. С каждым днем я становился откровеннее, рассказывал, не стыдясь, свои планы и мечты. Это сделалось как-то само собою. И надо сказать правду: если я стал думать о многом иначе, то и она часто уступала мне.
– Что же это, Юлия Михайловна! – воскликнул я как-то в конце спора. – Вы непоследовательны! Если обо всем так думать, ни во что не верить, все признавать ненужным и бессмысленным, то ведь тогда и жить не нужно! Зачем вы живете? Утопитесь, застрелитесь.
– Ой, какие страшные слова! Но, конечно, вы правы. Только в том-то и беда, что я не знаю – верны ли мои мысли. Я говорю, как мне кажется, как я думала прежде… А теперь смотрю на вас – и такой вы другой, так все у вас иначе… Вы не словами меня убеждаете, а собой…