Русокудрые парни, в чистых низко подпоясанных рубахах, в тяжелых сапогах с оторочкой, перекидываются бойкими словами, опершись грудью на отпряженную телегу, — зубоскалят.
Из окна выглядывает круглолицая молодка; смеется не то их словам, не то возне ребят в наваленном сене.
Другая молодка сильными руками тащит большое мокрое ведро из колодца… Ведро дрожит и качается на веревке, роняя длинные огнистые капли.
Передо мной стоит старуха-хозяйка в новой клетчатой паневе, в новых котах.
Крупные дутые бусы в три ряда обвились вокруг смуглой худой шеи; седая голова повязана желтым платком с красными крапинками; низко навис он над потускневшими глазами.
Но приветливо улыбаются старческие глаза; улыбается всё морщинистое лицо. Чай, седьмой десяток доживает старушка… а и теперь еще видать: красавица была в свое время!
Растопырив загорелые пальцы правой руки, держит она горшок с холодным неснятым молоком, прямо из погреба; стенки горшка покрыты росинками, точно бисером. На ладони левой руки старушка подносит мне большой ломоть еще теплого хлеба. «Кушай, мол, на здоровье, заезжий гость!»
Петух вдруг закричал и хлопотливо захлопал крыльями; ему в ответ, не спеша, промычал запертой теленок.
— Ай да овес! — слышится голос моего кучера.
О, довольство, покой, избыток русской вольной деревни! О, тишь и благодать!
И думается мне: к чему нам тут и крест на куполе Святой Софии в Царь-Граде* и всё, чего так добиваемся мы, городские люди?
Февраль, 1878
(обратно)Разговор*
Ни на Юнгфрау, ни на Финстерааргорне еще не бывало человеческой ноги.
Вершины Альп… Целая цепь крутых уступов… Самая сердцевина гор.
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жесткий мороз; твердый, искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.
И говорит Юнгфрау соседу:
— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?
Проходят несколько тысяч лет — одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн:
— Сплошные облака застилают землю… Погоди!
Проходят еще тысячелетия — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Теперь вижу; там внизу всё то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня.
— Люди?
— Да; люди.
Проходят тысячи лет — одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше видать козявок, — гремит Финстерааргорн. — Яснее стало внизу; сузились воды; поредели леса.
Прошли ещё тысячи лет — одна минута.
— Что ты видишь? — говорит Юнгфрау.
— Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отвечает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть еще пятна и шевелится что-то.
— А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.
— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей.
Февраль, 1878
(обратно)Старуха*
Я шел по широкому полю, один.
И вдруг мне почудились легкие, осторожные шаги за моей спиною… Кто-то шел по моему следу.
Я оглянулся — и увидал маленькую, сгорбленную старушку, всю закутанную в серые лохмотья. Лицо старушки одно виднелось из-под них: желтое, морщинистое, востроносое, беззубое лицо.
Я подошел к ней… Она остановилась.
— Кто ты? Чего тебе нужно? Ты нищая? Ждешь милостыни?
Старушка не отвечала. Я наклонился к ней и заметил, что оба глаза у ней были застланы полупрозрачной, беловатой перепонкой, или плевой, какая бывает у иных птиц: они защищают ею свои глаза от слишком яркого света.
Но у старушки та плева не двигалась и не открывала зениц… из чего я заключил, что она слепая.
— Хочешь милостыни? — повторил я свой вопрос. — Зачем ты идешь за мною? — Но старушка по-прежнему не отвечала, а только съежилась чуть-чуть.
Я отвернулся от нее и пошел своей дорогой.
И вот опять слышу я за собою те же легкие, мерные, словно крадущиеся шаги.