Выбрать главу

— Как так откололся? Оторвался, что ли, вы хотите сказать?

— Буквально откололся, как кусок ледяшки, ваше превосходительство. Отчасти это можно объяснить физическим законом расширения воды при замерзании.

— Ничего не понимаю, — проговорил недовольно Баснин. — Но ваши показания я проверю. Ваша фамилия как, позвольте? Прапорщик Лихвенцев?

— Ли-вен-цев.

— Так. Прапорщик Ливенцев. Я хотел бы теперь допросить вашего фельдфебеля.

— Слушаю, ваше превосходительство. Я сейчас пошлю за фельдфебелем. Но у меня есть еще показание по этому делу.

— Вы-ы, прапорщик, должны отвечать на те вопросы, какие я вам задаю, и только.

— Я и хочу ответить на ваш основной вопрос, почему замерзают нижние чины моей роты. Возможно, что случаи замерзания будут еще, принимая во внимание, что ураган продолжается.

— Что же вы хотите добавить, прапорщик?

— Люди истощены, ваше превосходительство, тем, что вот уже два дня не получали горячей пищи и не могут спать вот уже две ночи. А не могут спать потому, что в окопах и землянках выступила подпочвенная вода. Получились не окопы, а колодцы. Мы пробовали вычерпывать воду, — правда, только солдатскими котелками, — но это отнюдь не помогает, вода набирается вновь. Нижним чинам негде лечь; они коротают ночь, как куры на нашесте, на своих лопатах…

— Но если… позвольте, прапорщик… Если выступает вода, подпочвенная, как вы говорите, то это значит, что окопы глубоко вырыты, что ли?

— Да, они слишком глубоки, ваше превосходительство, но это было бы ничего, если бы в них были нары, чтобы было на чем лежать.

— Ну, нары, знаете ли, это уж роскошь… Нары!

— Кроме того, в них темно, в окопах, — в них кромешная тьма, что действует на нижних чинов удручающим образом… А человек с удрученной психикой менее способен сопротивляться действиям на него стихии и замерзнуть может скорее, чем тот, которого до подобного состояния не доводят, ваше превосходительство. Какой-нибудь огарок свечки, если бы нам в окопы его доставили, имел бы колоссальную ценность!

— Всего сразу, конечно, нельзя было сделать в окопах, но-о… — И Баснин еще, видимо, обдумывал, как ему закончить начатую фразу и стоит ли ее заканчивать ему, ведущему дознание генералу; ее закончил за него Ливенцев:

— Но тогда трудно и требовать от нижних чинов, чтобы они не замерзали. Это единственный выход из их положения: взять и замерзнуть!

— Что вы такое говорите, прапорщик? — изумленным голосом прокричал Баснин.

— Я говорю, что замерзнуть — это единственный честный выход из положения, ваше превосходительство! Бесчестный же, как дезертирство, например, я исключаю. Я исключаю и еще один честный выход — быть убитым австрийской пулей, поскольку австрийцы лишают нас этого выхода, — очень смирно сидят в своих окопах.

— Много говорите, прапорщик, лишнего, очень много! Ваша фамилия Ливенцев?

— Так точно. Я должен добавить еще одно, ваше превосходительство. Главнейшей причиной замерзания и обморожения я считаю, конечно, хронически мокрые ноги нижних чинов, так как сапоги их, из елецкой ли они кожи или из флотской, не могут не пропускать воду, если в воде приходится стоять часами. Сапоги же наши, как известно, редкостно плохи, портянки у нижних чинов хронически мокры, на холоде они смерзаются, и это приводит к гибельным результатам, так как человек начинает замерзать с ног.

— Ваших показаний с меня довольно, прапорщик! Я просил вас позвать вашего фельдфебеля! — раздраженно прокричал Баснин.

Как раз в это время вошел в землянку Титаренко, и Ливенцев подозвал его к телефону, говоря при этом Баснину:

— Фельдфебель явился, но об этом я узнал только по его голосу, потому что в землянке темно, хотя сейчас только три часа дня. Можно бы сделать в землянке крохотное окошечко, но нет для этого ни рамы, ни стекла. Наконец, можно бы сделать в землянке и дверь, а то вместо двери висит только старое полотнище палатки, а за этим полотнищем — пурга, ваше превосходительство!

Глава тридцатая

В этот день смерклось рано, но буран не утихал; напротив, он усилился после захода солнца и в темноте стал зловещей и упорней.

С вечера почему-то в стороне австрийских позиций начали взвиваться в вышину и, падая, озарять тревожно снега ракеты. Иногда раздавалась даже вялая, правда, стрельба. Похоже было на то, что австрийцы были обеспокоены утренним пулеметным обстрелом своей роты, той самой, — в одеялах, как в шалях, — и приняли этот обстрел за начало нового наступления. Во всяком случае, они показывали, что готовы его встретить как следует.

Может быть, начальство свежих и бодрых, хорошо снабженных полков соблазнилось бы возможностью легкого успеха, так как ураган дул в лицо австрийцам, а проволочные поля их были теперь основательно завалены снегом и потеряли большую часть своей заградительной силы.

Но русским полкам на позициях в Галиции, как и в Буковине, сейчас было совсем не до мыслей о наступлении.

Обозы, посланные из тыла с продовольствием и дровами, захваченные усилившимся бураном, не только не могли пробиться к фронту, но не могли и повернуть назад. Обозные, спасая лошадей и себя, бросали подводы десятками в снежной пустыне. Часть подвод приказано было генералом Котовичем задержать около хаты на Мазурах, где решено было устроить чайную и питательный пункт. Дрова для топки разрешено было полку Ковалевского рубить везде, где они еще имеются, не считаясь ни с какими прежними запретительными приказами на этот счет. Но даже, если бы и были где-нибудь поблизости от полка рощи или отдельные деревья, люди настолько уже обессилели, что не могли бы выполнить этого нового благодетельного приказа.

Даже когда по телефону из штаба полка было передано о прибывшей подводе с салом и приглашались приемщики этого сала от каждой роты, иные из ротных командиров, между ними и Ливенцев, ответили, что у них в окопах все люди устали, полны равнодушия к жизни, не только к салу, и никто не вызывается идти за ним две версты, в штаб, чтобы потом тащить на своих плечах мешки с салом, — лишнюю и непосильную тяжесть в то время, когда одна мокрая шинель на каждом весит не меньше пуда.

Ковалевский распорядился тогда нагрузить салом отборных солдат из полкового резерва, чтобы они не только донесли его до окопов, но еще и раздавали его там на руки сами. И к вечеру действительно сало в мешках было принесено, но окопники, хотя в большинстве и украинцы, смотрели на него вполне спокойно.

В таком состоянии роты в окопах встретили новую ночь.

Ливенцев получил приказание как можно чаще менять дозорных и недалеко выдвигать посты, чтобы избежать случаев замерзания; и хотя следить за этим всю ночь сам он был не в состоянии, однако действительно за эту ночь не замерз никто, но зато пятеро в его роте — Курбакин и все бабьюки были ранены в левые руки: просто у них было отстрелено по одному пальцу на левых руках.

Что австрийцы иногда — больше от скуки, должно быть, — постреливали в эту ночь в сторону русских окопов, это было слышно, но совсем не трудно было догадаться, что не австрийские пули нанесли небольшие увечья пятерым окопникам.

— Курбакин, и ты, брат, тоже? — покачал головой Ливенцев, глядя на этого, обычно бравого, иронического человека с такими широко расставленными дикими глазами навыкат. — А еще говорил мне когда-то, что ты — заговоренный, что тебя никакая пуля не возьмет.

— Ваше благородие, дозвольте доложить, — это я об русских пулях так, — от тех я заговорен, а насчет австрийских это не касается, — разъяснил Курбакин и, как старослужащий, добавил просительно: — Разрешите, ваше благородие, мне итить на перевязку: крепко рука болит.

Бабьюки держались, как обычно, кучкой, но старались не отставать от Курбакина и тоже просились «в околоток». Лица у них были угрюмые, глаза больные, и глядели они на него весьма пытливо.

Только у двух Воловиков осмотрел Ливенцев забинтованные кое-как ими самими руки. Обдуманно-однообразно у того и у другого отстрелены были наименее необходимые для работы — безымянные пальцы, а на ладонях остались следы ожогов.