— Ну вот. Вот и отлично, что вы явились. Сейчас, значит, мы кончим.
Просто, по-деловому было сказано это, и Ливенцев поспешно и поглубже спрятал свою правую руку в карман шинели, чтобы в забывчивости не пожать руки Пигарева.
Он не сразу заметил, что Ковалевский был тоже в землянке, только лежал на своей походной койке, отвернувшись к стенке: он не должен был присутствовать на заседании полевого суда, и в то же время ему некуда было деться; он лежал одетый, положив на лицо шапку.
Но вот Ковалевский шевельнулся при словах Пигарева, сбросил шапку резким движением головы, присмотрелся, прищурясь, к Ливенцеву, вскочил и подошел к нему.
— Это вы, прапорщик? Отлично. Мне надо с вами поговорить. Только здесь неудобно, — пойдемте наружу.
И он продвинул Ливенцева вперед себя, говоря при этом:
— Черт знает, еще недоставало, чтобы надуло флюс! Зуб начал болеть… коренной, справа.
— Вы бы подвязались, — сказал Ливенцев, чтобы сказать что-нибудь.
— Этот бабий способ разве помогает? Нет, единственное средство вырвать, но у врача нашего, конечно, нет щипцов, и зубов, он говорит, никогда не пробовал рвать. Намазал йодом десну, — только во рту навонял… Ну, черт с ним, с зубом. Я хотел вам вот о чем… Баснин почему-то утверждает, что вы красный. Вы давали ему повод прийти к такому выводу?
Рвал ветер, яростно трепался желтый флажок, невдалеке стояла команда, и Привалов, заметивший командира полка, должно быть, прокричал «смирно!», потому что стоял на правом фланге команды и руку держал под козырек.
Этого «смирно» не было слышно, — унес ветер, но Ковалевский заметил, что люди стоят и ждут, когда он поздоровается с ними, — и замахал в их сторону рукой, чтобы стояли вольно.
— Прапорщик Привалов с ними? — спросил он Ливенцева.
— Так точно, Привалов, — ответил Ливенцев. — Что же касается генерала Баснина, то я только давал свои показания, господин полковник, не больше.
— Может быть, в очень резком тоне?
— Не столько в резком тоне, сколько подробно.
— Я так и догадывался, признаться. Но иногда начальство не любит подробностей. Однако я должен сказать, что у вас в роте делается черт знает что. Ни в одной роте нет самострелов, только в вашей! А вы знаете, что это значит, когда солдаты начинают себе отстреливать пальцы, чтобы их убрали с фронта? Это замечено было в первый раз перед сражением при Бауцене, в армии Наполеона, в тысяча восемьсот тринадцатом году, после московского похода, и Наполеон сказал тогда: «Это начало конца империи».
— Ну, если уж привлекать историю, господин полковник, то Фридрих Великий писал Вольтеру: «Если бы мои солдаты были умнее, они бы все разбежались по домам; мое счастье, что они глупы».
— Не это ли вы говорили Баснину? — очень живо спросил Ковалевский.
— Нет, я только давал показания… Я подробно отвечал на его вопрос, почему у меня в роте замерзло двое.
— И что же именно вы говорили такое, что даже и без этой цитаты из письма Фридриха у него составилось о вас мнение, как о красном?
Но Ливенцев не успел ответить, потому что из штаба вышли как раз в это время Пигарев и члены суда и направились к приведенной Приваловым команде.
— Ну вот теперь пусть выведут арестованных, — следя за ними, полузанавешенными поземкой, с живейшим интересом, сказал Ковалевский.
— Неужели? — пробормотал Ливенцев. — А вот же во французской армии полевой суд уничтожен…
Он видел, — очень смутно, правда, из-за метели, — как беспорядочно двигался перед шеренгами солдат Привалов, как Пигарев сам отделил решительным жестом четырех левофланговых и указал им на землянку полкового караула, при этом прикрикнув на них должно быть, потому что они вдруг пошли быстро, насколько можно было быстро идти по глубокому снегу.
— Неужели все-таки их расстреляют? — в упор спросил он Ковалевского.
— Непременно. По приговору полевого суда, — видимо удивившись такому вопросу, резко отозвался Ковалевский.
— Да, полевого суда, конечно, но ведь этот полевой суд по вашему же приказу, господин полковник. Мне кажется, что вы, — раз вы лично назначали полевой суд, — можете отменить и приговор его, слишком жестокий!
Сказав эту длинную фразу поневоле громко из-за налетевшего сильного ветра, Ливенцев почувствовал, что весь дрожит, но уже не от лихорадочного озноба. Но так же громко ответил ему Ковалевский:
— Напрасно вы это думали, прапорщик!
От густых туч сумерки надвигались быстрее, чем можно было бы ждать их в ясный день, но и при этих надвигавшихся уже сумерках Ливенцев заметил, как отчужденно блеснули зеленоватые глаза Ковалевского. Именно отчужденно, отгороженно, отодвинуто… Этого он никогда раньше не замечал у своего командира полка. Глаза блеснули не начальнически, а враждебно.
Однако это только вздернуло его еще больше, и, не отводя своих осуждающих глаз от этих враждебных, Ливенцев проговорил отчетливо:
— Убивать полумертвых и обезумевших от урагана людей только за то, что они и полумертвы и обезумели!
— Во-он вы до чего договариваетесь, прапорщик! Ого!.. Генерал Баснин, кажется, неожиданно для меня прав…
Ковалевский поглядел на него еще враждебнее, а главное, сосредоточеннее. Но в это время вели уже приговоренных к расстрелу, и он на них перевел взгляд, как к ним же, к этим четырем бабьюкам и Курбакину, приковались и глаза Ливенцева. Их пятерых то заметало поземкой, то открывало. Было ясно, что они куда-то идут, окруженные конвоем, но непонятным казалось, зачем же они идут, а не остановились, чтобы их тащили насильно… Добровольно идут под пули! Может быть, даже не верят в то, что их расстреляют?
— Господин полковник! Я все-таки не верю, что вы… допустите их расстрел! — громко, требовательно, возмущенно крикнул Ливенцев; но Ковалевский отозвался внешне спокойно:
— Не верите? Сейчас поверите.
Сквозь поземку неясно было видно, где поставили приговоренных, тем более что перед ними выстроились двадцать четыре человека в своих обледенелых шинелях; кроме того, кучкой несколько в стороне стояли Пигарев, Урфалов, Дубяга. (Кароли остался в штабе, — это отметил Ливенцев.)
— Неужели Привалов будет командовать? — пробормотал, впиваясь в туманные пятна людей впереди, Ливенцев.
— A-a! — подхватил Ковалевский. — Вы успели и этого юнца заразить своей гнусной пропагандой? Хорошо, мы с вами поговорим особо.
— Вы палач! — крикнул Ливенцев, подавшись к Ковалевскому.
— Что-о? Как вы смеете? — крикнул Ковалевский, выхватывая револьвер из кобуры.
В это время грянул нестройный залп: Привалов скомандовал: «Взвод, пли!»
— Палач!.. Палач! — вне себя раза три подряд выкрикнул Ливенцев, и Ковалевский как-то неестественно взвизгнул и выстрелил ему в грудь.
Этот выстрел совпал со вторым залпом по бабьюкам и Курбакину. Ливенцев упал лицом в снег.
Как раз в это время вышел из штаба Шаповалов, — шинель внакидку и с бумажкой в руке, — пошел к Ковалевскому и с подхода радостно закричал:
— Телефонограмма из штаба дивизии!
Ковалевский сунул браунинг не в кобуру, а в карман шинели и смотрел на него исподлобья. Вид у него был растерянно-одичалый. Это заметил Шаповалов и, подойдя и протягивая бумажку, сказал уже менее оживленно:
— В штабе корпуса решено сменить завтра наш полк во что бы то ни стало и при любой погоде! Отмучились наконец…
Когда Ковалевский взял бумажку, Шаповалов заметил то, чего прежде не разглядел за широкой фигурой командира полка: чье-то тело, лежащее ничком в снегу.
Он посмотрел вопросительно на Ковалевского, углубленного в бумажку, которую все скручивал и вырывал из рук ветер, — шагнул к телу, повернул его и вскрикнул:
— Ливенцев!
— Он жив? — негромко спросил Ковалевский.
— Жив, кажется… Ну да, жив. Ливенцев, Николай Иванович! — завозился около тела Шаповалов и, убедившись, что Ливенцев жив, спросил, подымаясь: