Вот чему мы научились в эмиграции. Большему вряд ли чему по-настоящему мы научились на Западе. Европа не живет, а зализывает раны, рычит и скалится на старые обиды, над шелудивым телом вьются, липнут трупные мухи, — неистовая сволочь, паразиты. Лишь в Германии можно поучиться труду и мужеству. А на запад от Рейна, пожалуй, что и этого нет, — то есть мужества и труда. Деревня пустеет, работать не желают. Города переполнены. В городах скука, одурь и безразличие, пьянство. Это — современность, конечно.
Старая культура прекрасна, но это мавзолей: романский, пышный, печальный мавзолей на великом закате, а у подножия — уличная толпа, не помнящая родства, с отшибленной за годы войны памятью, с вылущенной совестью. Культурные, умные французы, — а если француз умен и культурен, то это человеческий образец, — очень понимают это и брезгуют своей республикой. Как это ни странно, но французская высшая интеллигенция в 19 и 20 годах была в большинстве большевиствующей, она с какой-то спокойной печалью готовилась к европейской, в особенности французской революции. Но эта чаша миновала.
К чему это все приведет? Должно быть, все же силы жизни возьмут верх, душевно опустошенное поколение будет сменено более здоровым. Но в жизни Европы решающую роль должна сыграть Россия. Оттуда, из России, должно подуть спасительным забвением смерти. Вы помните очень давнишнее настроение А. А. Блока, когда он сидел дома с выключенным телефоном, — у него было безнадежное уныние бессмыслицы, в каждом лице он видел очертание черепа. Вот так же и в Европе: — заперта дверь и выключен телефон с жизнью.
Я чувствую, как Россия уже преодолела смерть. Действительно — смертию смерть поправ. Если есть в истории Разум, а я верю, что он есть, то все происшедшее в России совершено для спасения мира от безумия сознания смерти. Я понимаю так: — смерть — такая же безусловность, как звездное небо над головой. Так я и должен ее принять, — как безусловность. Но расширенными зрачками, отдав все силы души, глядеть в эту непостигаемую безусловность, — это болезнь. Европа, вообще не привыкшая к безднам, до сих пор не может отвести глаз, душа ее угнетена и мрачна.
Разумеется, все это лишь самые общие очертания, скорее — таково впечатление от Запада, когда поживешь в его городах. Но, может быть, это самая правда и есть: уныние опустошенных душ.
На этом печальном фоне искусство (туземное) чахнет и тускнеет. У русского искусства мало соперников. К нему тянутся, как к источнику живой воды. Сопротивления еще много, еще бы. Но покоряющая сила его поразительна. Его влияние выступает все яснее, об этом говорят все громче, правда — пока еще с оттенком изумления: — ведь все же мы — варвары, мы еще не новые Афины второго Рима. В Германии, в особенности, сильно влияние Достоевского. Его здесь чтут, может быть, больше, чем у нас.
Разумеется, успеху русского искусства помогает страшный ущерб искусства европейского: дорога свободна. Но есть и особая причина. Это уж из моих соображений. Я думаю, что русское искусство особенного типа, и тип этот теперь чем дальше, тем в более чистом виде будет проявляться. Его основа, его зерно — внутри полое. Например, зерно (романского искусства) в разрезе ровное, однообразное, очевидное. Русское — со свищем. Это ни хорошо и ни плохо, и думаю, что теперь только полое семя даст колос. С этой самой полости немцы и сходят с ума у Достоевского.
Искусство романское на закате. На закате и рационально-правовая мораль, и римское понимание государственности: людям в ней тесно. Жизнь стала обширнее и глубже романского сознания. Вот тут-то и нужна живая вода, которую, как Вам известно, приносит ворон в клюве. Все это давно уже сказано, но я воспринимаю это всей кожей, как воздух…
[О языке]
Должен сказать, что у вас всех, москвичей, что-то случилось с языком: прилагательное позади существительного, глагол в конце предложения. Мне кажется, что это неправильно. Члены предложения должны быть на местах: острота фразы должна быть в точности определения существительного, движение фразы — в психологической неизбежности глагола. Искусственная фраза, наследие XVIII века, умерла, писать языком Тургенева невозможно, язык должен быть приближен к речи, но тут-то и появляются его органические законы: сердитый медведь, а не медведь сердитый, но если уж сердитый, то это обусловлено особым, нарочитым жестом рассказчика: медведь, а потом пальцем в сторону кого-нибудь и отдельно: сердитый и т. д. Глагол же в конце фразы, думаю, ничем не оправдывается.
Меня очень волнует формальное изменение языка, я думаю, что оно идет по неверному пути. Сейчас, конечно, искания. Все мы ищем новые формы, но они в простоте и динамике языка, а не в особом его превращении и не в статике.
Об эмиграции
Эмиграция переживает сейчас несомненный кризис. Я уверен, что все, что есть в ней живого, вернее, что только осталось живого, в конце концов вернется в Россию, несмотря на террор со стороны «непримиримых»: бывали случаи убийства лиц, отправившихся за советским паспортом в берлинское совпредставительство.
Часть эмигрантов служит в пограничной страже в Югославии. Военные специалисты вообще — кондотьеры и ничего больше. Люди, не способные ни к какому труду, им ничего не остается, как военная служба.
Часть студенчества сосредоточена в Праге и, обеспеченная материально благодаря поддержке чешского правительства, занимается наукой. Но они попали в лапы к монархистам, и черносотенная агитация среди них дает свои плоды.
Вообще озлобленная своими неудачами часть «непримиримых» эмигрантов сильно поправела. В 19–20 годах первую скрипку среди эмиграции играли эсеры, — сейчас они сошли почти на нет. Постоянные субсидии от иностранных правительств прекратились, и органы «демократии», вроде комитета Учр[едительного] собр[ания] в Париже, развалились, эсеры сейчас без дела.
Зато монархисты получают сейчас крупную поддержку от баварского правительства и германских монархистов. У них имеется «Высший монархический совет», который развивает большую деятельность. В Париже образовался «двор» нового «императора», б. в. к. Кирилла Владимировича. Набран полный штат придворных, «двор» разъезжает между Парижем и Ниццей, устраиваются торжественные приемы, раздаются чины, ордена и титулы. Вся эта затея создана за счет бриллиантов умершей б. в. кн. Марии Павловны; после нее Романовым достались в наследство бриллианты на несколько сот миллионов франков.
С писателями в эмиграции происходит нечто странное: они перестали работать. Ни одного нового имени в литературе эмиграция не дала. Талантливые вещи Ив. Лукашина, но он писатель уже давнишний, и вещи его сильно портит политическая белогвардейская подкладка.
В последнее время [я] жил в Берлине. Условия жизни там сейчас для массы населения, конечно, очень тяжелые. Хорошо живут только спекулянты; среди них много русских эмигрантов.
Начиная от самой границы, от Себежа, видишь совсем другой мир, других людей, людей живых. В Европе, в Германии, там все рушится, здесь же несомненный подъем.
[В Москве] я намерен работать в области театра. Сейчас во Франции серьезного театра нет, один только revue и music hall. В Германии театр тоже довоенный, и даже ниже довоенного, — общая разруха отразилась и здесь, а нового пока ничего нет.