Выбрать главу

И. С. Тургеневу все юродствования наших литературных чудодеев въявь известны, ибо он своими собственными устами пророчески изрек на последней странице «Отцов и детей»*, что настала уже для нас горькая пора, когда одного и того же человека вполне основательно можно будет называть «русским литератором и дураком», — так неужто же и этим тоже угождать надо и их внимания и их доброго слова заискивать?.. Господи, да тогда уже и на свете бы жить не стоило!

Нет, верим и хотим верить, что г. Тургенев, несмотря на его «Несчастную», на его «Собаку», «Лейтенанта» и «Бригадира» и рассказанного немцам Васю-юродивого, еще не отжил всех лучших сил своих. Становясь определенно на одну сторону, он опять зачерпнет живой воды и поднимет на ней опару и выложит тесто в нечто стройное, в чем снова не без пользы узнают себя и подающиеся отцы и неподатливые дети, которые уже давно бросили «резать лягушек» и берутся за кое-что другое. Последнее бессилие И. С. Тургенева — это прямое следствие его зарубежничества. России нынче нельзя изображать, не живя в России, и тому, между прочим, лучшее доказательство писательница, скрывающаяся под псевдонимом Марка Вовчка*. До житья ее в Париже это был если не глубокий, то чуткий и очень симпатичный талант. Все, что она написала за границею, совсем отменилось: дарований как не бывало. По возвращении на родину ею опять написана «Живая душа» — вещь чудовищная по уродливости замысла, бедности содержания и даже по неискусству ее исполнения. Но прошло мало времени, Марко Вовчок окунулась в ходящие ходенем волны нашего житейского моря, и вот перед нами в «Отечественных записках» опять верный и мастерской рассказ («Записки причетника»). Такова сила жизни, захватывающей и увлекающей чуткую душу и диктующей ей и хваленья и пени.

Дома у нас в литературе опять, кажется, затевается бой, — по крайней мере перчатки уже брошены, и одна сторона подняла свою перчатку, а другой отмолчаться будет неудобно. Доктор Опальный, которому, по замечанию г. Незнакомца* «С.-Петербургских ведомостей», «глядясь в зеркало, очень удобно узнать г. Лохвицкого», вступаясь за сего последнего, говорил не совсем почтительно о какой-то известной будто бы ему «шайке» в «Петербургских ведомостях». Те обиделись и выслали против неприятеля своего Незнакомца. Витязь уже выехал, навязал на конец своего кнута какой-то секретный, нарочно про г. Лохвицкого припасенный камень и протрубил, что зовет г. Лохвицкого на остатний бой, на смертельный*. Дело и пустое и не пустое: пустое — если смотреть на него с той точки зрения, что в газетах люди всегда перебранивались и даже прежде перебранивались больше, чем нынче, но не пустое — если стать разыскивать, за что столь долго и столь упорно преследуется у нас доктор прав Лохвицкий, человек несомненно ученый, талантливый и смелый? В истории этой почти ничего не поймешь, если не восходить воспоминаниями к очень старой перепалке «Современника» со старыми «Отечественными записками»*. Доктор прав Лохвицкий тогда стоял в «Отечественных записках» и в споре чисто научном довольно сильно и логично побивал г. Антоновича, обозвав под конец своих противников «умственною кабацкою голью». Вот где причина сей бесконечной вражды, почтенный читатель, и вот еще с тех-то пор человека преследуют, где только могут, а вы изволите все это читать, даже, вероятно, не доразумевая: чего ради все это расточается, и кому то интересно: господин ли Корш* лучше г. Лохвицкого, или г. Незнакомец один обоих их во всем гораздо превосходит?

Не понимаем и отказываемся понимать и эту вендету и это усердие вытаскивать наружу какие-то сокровеннейшие тайны друг друга с единою целью не мнение свое отстоять, а замарать имя противника.

Знаем, что слова эти — глас вопиющего в пустыне, но не можем не сетовать, что это все так и остается, и что в обществе в силу того сложилась даже поговорка: он ругается, как литератор.

Какая честь!

Не наше, разумеется, дело встревать в эту ссору, но в интересах литературы, в интересах и без того уроненной репутации литературных людей мы позволили бы себе выразить искреннейшую радость, если бы объявленный турнир по какому-нибудь счастливому случаю отменился. По крайней мере хоть на некоторое время. Нет мудреного, что эту радость нашу разделили бы с нами, может быть, и многие другие, не исключая самых подписчиков двух газет, собирающихся как можно лучше друг друга попозорить.

Газета «Весть» как раз отозвалась к нашим недавним заметкам о запрещениях*. Из «Вести» мы узнаем, что существуют, или могут существовать где-то, предположения запретить дамам полусвета рассаживаться где им угодно в Большом и в Михайловском театрах, а предоставить в их распоряжение в Михайловском театре ложи бельэтажа, а в Большом бенуар. Престранная эта весть из «Вести»! Читаешь и невольно вспоминаешь, как в «Русском вестнике», в статье о консерваторах*, характерно заметили, что «в «Вести» и серьезно говорят на смех». Кому в самом деле могла бы прийти в голову эта «серьезная мысль на смех»? Слова нет, что близкое соседство через один барьер в ложе с кокоткою имеет очень много своих неудобств для семейной дамы. Тут возможны и не совсем строгие разговоры и… да больше-то, кажется, и ничего невозможно. Помочь этому горю силятся отделением особого яруса для кокоток… Прекрасно. Но известно, что кокотки отнюдь не подчинены тем охранительным или стеснительным правилам, которыми управляются промышляющие своею красотой женщины низшего разряда… Кокотки это по всей внешности их — дамы, и подчас даже самые казистые, самые представительные дамы, которые одеваются у Изомбар, Андриё и Мошра*, которые щеголяют тысячными рысаками, экипажами и лакеями. Почем узнавать и отличать их от прочих дам — и потом кто может и кто будет производить эту сортировку? Кассир театра? — но он часто и не видит того, для кого у него покупают ложу? Положим, он требует имя и записывает его, но имя совершенно звук пустой, потому что у нас пока еще нет адрес-календаря кокоткам, по которому кассиры могли бы о них справляться. Капельдинер — что ли — может не впускать даму, если она на его лакейский взгляд камелеобразна? Но тогда в театральных коридорах повторятся все безобразия сцен, случавшихся у входа в пассаж гр. Штейнбока*, когда в прошлом году правление пассажа вздумало было не впускать туда проституток. Честных женщин, не выдерживавших лакейской критики, без всякой церемонии оскорбляли самым наглым выводом, возникали ссоры, судбища, и, наконец, пришли к убеждению, что дело это не годится и что его надо бросить. Потом: ярусы, определенные для камелий, будут ли позорною выставкою продажной красоты? Очевидно — да. Это будут галереи портретов, из которых каждый за известную цену вынимается из его рамки. Прекрасно! Но прилично ли это императорскому театру заведомо учреждать такие галереи?.. Далее: с тех пор как ложи известных ярусов Большого и Михайловского театров сделаются заведомо кокотскими, могут ли в них ходить другие женщины, и пойдут ли они в эти ярусы, зная, что всякая, кто здесь сидит, по всем правам может быть считаема за кокотку и может, следовательно, подвергаться тому обращению, какому подвергаются кокотки? Очевидно, что семейные женщины туда не пойдут; но допустите ошибку со стороны заезжих, весьма возможную ошибку со стороны провинциалов, которыми Петербург всегда полон… Виновен ли будет человек, который, увидя в кокотском ярусе лож женщину не кокотку, пригласит ее к заключению кратковременного знакомства по поводу пятидесяти или ста рублей? Вероятно, не виновен! — Но допустим, что дело обойдется: вся Россия узнает, что в петербургских театрах есть кокотские ярусы лож, и начинается новая история: вдруг (что весьма возможно) кокотки не разбирают всех лож, а другим этих лож в силу обстоятельств брать нельзя, чтобы не попасть в кокотки… Выгодно ли это будет кассам театральной дирекции?..