В министерстве нар<одного> просвещения есть комитет один, — он называется «Ученый»; но в нем два отдела: отдел чисто учебный и другой — для книг детских и народных. Я состою членом последнего (вместе с Майковым). О сочинениях г. Щепиной или Щапиной я имею понятие, потому что она уже представляла некоторые свои сочинения в министерство, и их рассматривал я. Помнится, что они именно «ничего», и их, кажется, «допустили». «Одобрение» у нас не дается за достоинства отрицательного свойства, — нет: в Комитете существуют три категории: 1) Рекомендовать (значит обязательно для школьн<ых> библиотек), 2) Одобрить, то есть похвалить, указать на книгу и 3) Допустить. Последнее касается до тех, которые, как Вы говорите, «ничего». Впрочем, можете быть уверены, что все, что лишь только возможно сделать для обратившейся к Вам труженицы, будет сделано со всеусердием и добрым рачением. Пусть пошлет свои книжечки при просьбе на простой бумаге, адресуя в Ученый к<омитет> при м<инистерстве> н<ародного> п<росвещения>. Просьба должна быть самая простая и короткая. Формы никакой нет, — пусть выразит то, что хочет, и все тут. А чтобы ускорить дело, пусть она, послав просьбу и книги, тогда же известит меня, что они посланы. И я и Майков поддержим, сколько можем.
Ориенталист* на полицеймейстерском поприще еще не показал ничего нового: до сих пор он, по-видимому, держится как человек пришлый, а не хозяин. Лонгинов еще канает, хотя совершенно безнадежен: вода дошла до живота, но все тянет. В так называемом «большом свете», ныне не чуждающемся более ни концессионных взяток, ни служебных интриг, говорят, что «это с его стороны даже неделикатно умирать так долго». На его место одни прочат Мартынова (губерн<атор> из Полтавы), другие — Мансурова*, третьи — Маркевича*, а четвертые, наконец, думают, что будет оставлен Григорьев; а наверное никто ничего не знает, и потому-то очень тяготятся «неделикатностью Лонгинова», который и в сей смертный час неравнодушествует к «направлению» вообще и судьбе «Русского мира», в частности. Дивная печаль на пороге двери, открывающей неведомый путь! Вчера я слышал от людей случайных снова речи о Маркевиче, но говорят, что находят неудобным предать всю печать в руки «к<атков>ского агента», и, впрочем, право, теперь все возможно: проект Кузьмы Пруткова о введении единомыслия в России становится, по-видимому, возможным. Долго ли это так будет? — Духи Журавского ничего об этом не знают, и духи Александра Николаевича Аксакова тоже не сюда смотрят, а Черняев вчера ходил к m-me Фельд* гадать на картах г-жи Ленорман*, но и она ничего не сказала. Кокорев тоже ведет себя как дух. Хотелось бы знать по крайней мере, доволен ли он тем, что я для него, сработал? Знаете: это просто даже уже смешно и весело становится! А впрочем, все как-то живу и — право — удивляюсь даже, а бог как-то помогает.
Низко Вам кланяюсь
Н. Лесков.
Кн. Ал. Васильчикову* газета положительно не дозволена, а дела с Черняевым как-то у них позамялись. Он этим очень недоволен и вообще продолжать издательства не желает.
Вот достойная внимания политико-экономическая новость: в Главном пр<авлении> по дел<ам> печати измыслили, что они потому не разрешают новых изданий, чтобы создать ценность изданиям существующим. Каковы доброхоты!
73
И. С. Аксакову
27 января 1875 г., Петербург.
Многоуважаемый Иван Сергеевич!
В. А. Кокорев вчера с вечерним поездом уехал в Москву и теперь должен быть там. В Москве он пробудет дня три. Перед отъездом его мы с ним виделись два раза, и он обещал мне какую-то работу. В чем эта работа будет заключаться — не знаю; но во всяком случае, если бы Вам довелось с ним видеться и заговорить обо мне, — порадейте за меня немножечко. Судя по тому, что он платил за работу «некоему»*, я признаю эту плату несоразмерно щедрою (напр<имер>, 4 т<ысячи> за компиляцию о нефтяном промысле), и вообще я работе рад, но мне было бы вдвое милее, если бы он платил мне не сдельно, а вообще взял бы меня для своих работ, чтобы я делал все, что потребуется ему и что мне по силам. Это бы нас сблизило гораздо более, и, бог весть, может быть и я бы ему пригодился, как он теперь не думает. Во всяком случае: не найдете ли возможности бросить ему эту мысль?
Ваш Н. Лесков.
74
А. Н. Островскому
14 февраля 1875 г., Петербург.
Милостивый государь
Александр Николаевич.
Я получил Ваше письмо и считаю себя обязанным поблагодарить Вас за этот скорый ответ, значительно разъяснивший мне дело*. Соображения Ваши вполне верны, и я, признаюсь Вам, не ожидал, чтобы Вы могли отнестись к этому иначе, а писал к Вам под давлением неотступных просьб и ввиду недоразумений, к которым постоянно припутывали Ваше имя. Мне постоянно напоминали, что об этом просите Вы, принимая в судьбе осужденного особое участие по каким-то Вашим семейным отношениям. Я был в величайшем затруднении, колеблясь между чувством сострадания и ясным пониманием неуместности и бесполезности всего стороннего вмешательства. Мне говорили, что Вы можете что-то сказать и указать и что от Вас ежедневно ждут письмо, а между тем все настаивали, чтобы я ехал и просил. Мне ничего иного не оставалось, как отнестись к Вам прямо, и я это сделал и очень благодарен Вам, что Вы мне разъяснили дело. Понятно, что как мне ни прискорбно отказать бедной матери, но я в ее пользу ничего сделать не могу.
Пользуюсь случаем при этом просить Вас верить, что я действительно высоко ценю и уважаю Ваше имя.
Ваш покорный слуга
Н. Лесков.
75
П. К. Щебальскому
23 февраля 1875 г., Петербург.
Я почти такого ответа и ждал от Вас, уважаемый Петр Карлович, и ответ сей* признаю справедливым, тем более что «грязная история»*, раскрываясь, обнаруживает такую тину, что от нее надо желать быть только подальше. Бобоша пал бесславно и низко и сносит свое падение со всей гадостью души мелкой и ничтожной, — визжит как высеченный щенок и не находит в себе сил обратиться к универсальному средству наших опальных дедов — сбежать в свои местности на Галиче и дать стихнуть мерзкому скандалу, доколе его заменит новый, еще мерзейший. Нет: он жалуется, что «взял не в том смысле, — не как взятку (или, по выражению покойного Н. И. Соловьева, «братку»), а как гонорар вперед за свое перо»…Понимаете, что все это делает его еще более жалким и смешным и ничему не помогает, но он все бьется устоять на этом и хлопочет, чтобы его «принимали». На 4-й день скандала он собрался в Москву к К<атко>ву, которому в эти дни писал 3 письма и 2 депеши и ни на письма, ни на депеши ответа не получил. Насколько меня спрашивали, я не советовал и ехать, тем более что ко мне явился кн. Ш<али>ков* с предсказанием, что К<атко>в Бобку не примет. «Пусть-де преждг очистится». Однако он поехал, и вот уже неделя, как сидит там и все просится впустить, а тот ему не отвечает и к себе не пускает. Я говорил Ш<али>кову, что ведь, однако же, он оказывал М<ихаилу> Н<икифорови>чу большую преданность, — нельзя быть с ним чересчур суровым, но Ш<аликов> только сделал удивленные глаза и отвечал: «За что деньги заплочены»… Так этот Бобо и теперь там и пишет оттуда жене, что «надо туда совсем переехать», — все вероятно из того, чтобы встретиться с М<ихаилом> Н<икифоровичем> хоть на бульваре и броситься ему в ноги (чего Бобо, несомненно, желает и что привести в исполнение может). Еничку* напрасно сожалеете: его фонды стоят высоко, и его во всем оправдывают: «его-де вывели из терпения». Он давно расстроился со своим антрепренером и, прекратив с ним свидания, начал ссылаться письмами: в этой-то корреспонденции и вскрылось все дело. Б<айма>ков написал в одном письме, что он не может отдать К<ат>кову газету* за 120 т., потому что кроме сих 120 он «дал обязательство выплатить 50 т. одному известному лицу в министерстве». Еничка списал с этого письма 4 копии и послал их одну К<атко>ву, одну гр. Т<олсто>му, третью в III отд., а четвертую — самому государю. Таким образом, все вдруг было обнято. Следствие (негласное) производил Пот<ап>ов*, и Бобо выгнан в 24 часа, со снятием с него даже придворного звания. Перед рассылкою сих депеш Енька держал совет с Феклистом* и подозрительным нарцизом, которые «недоумевали, кто это известное лицо», и будто опасались, не наводит ли это тень на них, и присоветовали все вскрыть… Таким образом, за Христа невинного один Пилат умыл руки, а за проворовавшегося Бобу трое измылися. Теперь Б<айма>ков за этот месяц прислал Еньке вместо 500 р. — всего 150, прибавив, что и «это много». Оказывается, что у них никакого письменного условия нет; но как они развяжутся, — это интересно, ибо выражена высокая воля, чтобы Енька был укреплен на этом месте; Б<аймаков> же не отступается от газеты, если ему не возвратят его гласных и негласных расходов, всего 200 тысяч. Всего этого я не знал, когда писал Вам, а теперь с ужасом обоняю это смердящее болото и, конечно, не хотел бы видеть Вас в тумане его испарений. Бобо свое условие на 60 т. 12-тилетней аренды, разумеется, уничтожил и получил только 5 т. за первый год, но и в них дал расписку, которая представлена к делу. Желая выручить расписку, он дал Б<аймако>ву на 5 т. заручных векселей Кушелева, и Б<аймако>в векселя взял, а расписки не отдал и теперь по векселям взыскивает, и уже 1 т. взыскал. Общество выражает свое великолепное негодование, не разбирая, что оно негодует не на мерзость поступка, но на его глупую неловкость, и злорадство непойманных плутов отвратительнее изловленного неумелого Бобки, который тем провинился, что вошел в сделку письменную, а не взял «братку» наличными и не свез их в банк… До чего все это отвратительно — рассказать Вам не могу: это падение заносчивого хлыща с его двухаршинной высоты взбуравило такие нравственные подонки общественных страстей, что мнится, не стоят ли уже какие-нибудь вестготы за шлиссельбургскою заставою вашего сгнившего Рима? Что за подлые и жестокие сердца! что за низкие умы! Теперь недостает, чтобы Боба, возвратясь после своего московского сиденья, вскинулся на К<ат>кова и Т<ол>стого и начал вскрывать какие-либо их тайности. Приступ к этому он уже сделал и обнаружил, что К<атко>в хочет взять газету и Б<айма>кова и иметь Еньку своим петербургским приказчиком. Теперь остается это доказывать, — что и нетрудно. О фельетонистах тоже напрасно мечтать: всем редакциям «рекомендовано» ни одним словом не касаться этого дела, и «Голос» лишен права розничной продажи за самый отдаленный намек*, заключающийся в словах: «мы, граф С<алиас>, не рапортуем там, где Вы рапортуете». Светские люди из кружка чистого гадливо молчат или говорят, что «М<аркеви>ч сделал для «Петербургских ведомостей» — то самое, что он делал всегда для «Московских ведомостей», то есть продал министерство Б<аймакову>, как продавал его К<атк>ову». Правды тут, разумеется, мало, но нечто к делу идущее есть. О двухклассных школах сейчас ничего Вам не могу сообщить и сомневаюсь: есть ли их правила напечатанные? По крайней мере мы их очень недавно еще обсуживали, и я не думаю, чтобы они были уже готовы. Вашим всем кланяюсь. Внимания «Р<усского> вестн<ика>» к себе не заметил и не надеюсь его заметить. Будьте здоровы и долгоденственны.