Она густо покраснела и перестала откровенничать.
— Нет, — сказала она. — Я хотела бы иметь какое-нибудь свое занятие.
В этот миг их разговор прервал шофер; он сделал это несколько необычным, как показалось мистеру Брамли, образом, но леди Харман, видимо, считала, что нет ничего естественней на свете.
Мистер Кларенс прошел через лужайку, оглядывая самый очаровательный сад, какой только можно себе представить, с презрением и враждебностью, столь свойственными шоферам. Он даже не коснулся фуражки, а лишь показал, что может дотянуться до нее рукой, если пожелает.
— Вам пора, миледи, — сказал он. — Сэр Айзек приедет с поездом пять тридцать, и мы не оберемся неприятностей, если вы в это время не будете дома, а я на вокзале, честь честью.
В такой поспешности явно было что-то неестественное.
— Неужели надо ехать уже сейчас, Кларенс? — спросила женщина, взглянув на часы. — Разве целых два часа…
— Даю вам еще пятнадцать минут, миледи, — сказал Кларенс, — да и то придется выжать из машины все и ехать прямой дорогой.
— Но я не отпущу вас без чая, — сказал мистер Брамли, вставая. — И вы еще не видели кухню.
— И верхний этаж! Боюсь, Кларенс, что на этот раз вам придется, как это… выжать все.
— И уж тогда никаких «Ах, Кларенс!», миледи.
Она пропустила это мимо ушей.
— Я сейчас скажу миссис Рэббит! — воскликнул мистер Брамли и сорвался с места, но как-то неудачно наступил на свой шнурок и упал со ступеней вниз.
— Ах! — вскрикнула леди Харман. — Осторожней! — И стиснула руки.
Падая, он невнятно чертыхнулся, но тотчас же не встал, а вскочил на ноги, как видно, нисколько не упав духом, со смехом показал ей свои перепачканные землей руки, с притворным огорчением взывая о сочувствии, и пошел к дому, уже осторожнее. Колени у него были зеленые от травы. Кларенс, который остановился, чтобы насладиться этим зрелищем, пошел по соседней дорожке к кухне, предоставив леди самой себе.
— А вы не выпьете чашечку чая? — спросил мистер Брамли.
— Отчего ж не выпить, — сказал Кларенс снисходительно, как человек, который забавляется, разговаривая с низшим…
Миссис Рэббит уже накрыла чайный стол на уютной веранде и обиделась, узнав, что они могли подумать, будто чай не готов.
Мистер Брамли на несколько минут скрылся в доме.
Когда он вернулся, на лице его было написано нескрываемое облегчение — он вымыл руки, отчистил зеленые пятна на брюках и туго зашнуровал башмаки. Леди Харман уже разливала чай.
— Простите, — сказала она, оправдываясь в том, что так мило взялась распорядиться за столом, — но автомобиль должен ждать мужа на вокзале… А он, по правде говоря, понятия не имеет…
И она предоставила мистеру Брамли самому догадываться, о чем не имеет понятия сэр Айзек.
В тот вечер мистер Брамли решительно не мог работать. Все его мысли были заняты темноволосой красавицей, которая так неожиданно вошла в его жизнь.
Возможно, это было предчувствие. Во всяком случае, его необычайно взволновали события минувшего дня — в конце концов, ведь ничего особенного не произошло. Разговор, и только. Но он не мог не думать об этой женщине, о ее стройной, закутанной в меха фигуре, темных доверчивых глазах, красивых, нежных, но твердо очерченных губах, о ее пленительной простоте, сочетавшейся с редким самообладанием. Он снова и снова вспоминал про конфуз с рекламой, собирал все мельчайшие подробности, как голодающий после скудной еды собирает крошки. Он вспоминал ее достоинство, ее милую, искреннюю готовность простить его; ни одна королева в наши дни не могла бы с ней сравниться… Но это было не просто эстетическое восхищение. Что-то большее таилось в этой женщине, в этой их встрече.
Такое чувство знакомо многим. Оно шепчет: вот человек, такой хороший, такой смелый, и как бы он ни был далек в своем блеске и гордости, все же каким-то неведомым и странным образом, глубоко и неисповедимо, он твой. Вот почему ее неповторимость, ее душевные достоинства и красота так завладели мыслями мистера Брамли. Без этого он испытывал бы к ней только сторонний интерес. Но ее существо было проникнуто неуловимым ощущением близости ко всему тому, что близко и дорого ему, Брамли; ей близка и любовь к прелестным маленьким домикам, и возмущение крикливыми рекламами в живописных местах; она была с ним против чего-то, что пряталось за этой рекламой, против того, откуда она пришла. Он попытался представить себе, что же это такое. Тесный, замкнутый мирок, обилие денег, рождающее ужас и зависть. Жизнь, можно сказать, самая низменная, так что Карпаччо, делла Роббиа, старинная мебель, скромный, но прелестный садик и вся эта литературная атмосфера должны были показаться ей совсем иным, желанным миром. (К тому же она никогда не была за границей.) И этот мир так жаждал принять ее всю целиком, вместе с ее мехами, богатством, красотой…
Все эти размышления одушевлял теплый июньский вечер, потому что весенние соки бродили не только в деревьях в саду у мистера Брамли, но и в нем самом, и всю жизнь он весной испытывал непреоборимое беспокойство. Весна обострила его чувства, и вот он весь в огне.
Он был решительно не в состоянии работать, и целых двадцать минут просидел, ничего не прибавив к изящной легкости короткого премиленького очерка о садике при доме Шекспира, который при помощи справочника и природных способностей он писал для сборника о Национальном Шекспировском театре. Потом он решил, что надо бы пойти прогуляться, взял шляпу и трость, вышел и принялся рассматривать все ту же желто-синюю рекламу, но уже совсем иными глазами…
Теперь ему казалось, что он не использовал до конца свое красноречие, и некоторое время это не давало ему покоя…
Когда стало смеркаться, он шагал по тропинке далеко за сосновым лесом, через заросли вереска по берегу озера, темного и ржавого, как железная руда. Он думал вслух, обращаясь к летучей мыши, которая неторопливо кружила над ним.
— Увижу ли я ее еще когда-нибудь? — спросил он.
Под утро, когда ему давно следовало бы крепко спать, он решил, что она, конечно, снимет дом, и он увидит ее еще не раз. Тут была богатая пища для воображения, возможность сплести сложнейший узор всяческих подробностей. И мистер Брамли долго предавался фантазиям, которые становились все более смутными, сияющими и интимными по мере того, как он погружался в сон…
На другой день очерк о саде Шекспира по-прежнему оставался в небрежении, а мистер Брамли сочинил милую, туманную песенку о скорбящем смертном и о свежем дыхании, напомнившем ему Персефону, которая вновь явилась весной из мрака и благословила его.
К полудню он овладел собой, поехал на велосипеде в Горшотт, позавтракал там в клубе, сыграл в гольф с Хоресом Тумером, а после чая перечитал свое стихотворение, решил, что оно плохое, порвал его и снова засел за маленькое сочинение о саде Шекспира, над которым и просидел целых два часа перед ужином. Он писал о том, как этот поэт, которому так посчастливилось (его бессмертие теперь решительно подтверждено авторитетной комиссией), гулял по саду в Стрэтфорде с дочерью, усердно цитируя себя, очень точно, но совершенно не к месту, что делало больше чести его сердцу, нежели уму, а также уснащая свою речь множеством высказываний, несомненно принадлежавших мистеру Брамли. И когда миссис Рэббит с заботливостью, перенятой у покойной миссис Брамли, спросила, как подвигается работа — она обеспокоилась, увидев у него на столе бумажку со стихами, — он мог, не кривя душой, ответить, что «работа так и кипит».
2. Личность сэра Айзека
Заметим, что два обстоятельства, которые обычно считаются важнейшими в жизни женщины, почти не произвели впечатления на мистера Брамли, как будто это были совершенные пустяки. Во-первых; у леди Харман было четверо детей, а во-вторых — на свете существовал сэр Айзек.
Мистер Брамли почти не задумывался ни о том, ни о другом; в противном случае образ, который он создал, был бы разрушен, а когда он все же начинал об этом думать, то утешался мыслью, что эти мелочи, в сущности, ничего не добавляют к этому ее образу.