Первый рельеф воспроизводил сцену его смерти. Старик покоился на ложе с четырьмя изогнутыми ножками, которые заканчивались круглыми утолщениями и напоминали нотные знаки. Ложе окружали плачущие женщины с распущенными волосами и дети. Далее следовала сцена бальзамирования: нагое тело лежало на столе с точно такими же углублениями, как и на том, что стоял в комнате, — возможно, это был тот же самый стол. Бальзамировщиков было трое: один руководил всей работой, второй держал воронку, похожую на фильтр для процеживания портвейна, ее узкий конец был вставлен в разрез на груди, сделанный, несомненно, для вливания в аорту, в то время как третий, широко расставив ноги, склонялся над телом, аккуратно наливая в воронку какую-то кипящую жидкость из большого кувшина. Любопытно было, что и человек с воронкой, и человек с кувшином свободной рукой зажимали нос, то ли спасаясь от зловония, то ли оберегая себя от, возможно, вредных ароматических испарений, последнее представляется мне более вероятным. Не менее любопытно, что у всех троих на лице были повязки с прорезями для глаз, — для чего они — я не могу объяснить.
Третий рельеф изображал расставание с покойным. Он возлежал в своем полотняном одеянии на таком же каменном ложе, что было и в первой пещере, где я останавливался. В его изголовье и изножье горели светильники, рядом стояли несколько красивых инкрустированных ваз: очевидно, они были наполнены провизией. В комнате теснились плакальщицы и музыканты — они играли на каком-то инструменте, с виду похожем на лиру; в ногах у покойного стоял человек с саваном, которым он готовился прикрыть тело.
Эти барельефы, даже если смотреть на них просто как на произведение искусства, были настолько замечательны, что уже одно это оправдывает мое затянутое описание. Однако не меньший, может быть, интерес они представляли как точные, достоверные во всех подробностях картины погребальных обрядов, которые совершались давно уже вымершим народом; я даже поймал себя на мысли, как позавидовали бы мне мои кембриджские друзья-археологи, если бы я описал им эти удивительные шедевры. Возможно, они сказали бы, что это плод моей фантазии, хотя каждая страница этой повести свидетельствует, что я ни на йоту не отклоняюсь от правды: вымыслить подобное было бы просто невозможно.
Но возвращаюсь к повествованию. После беглого знакомства с барельефами я, вместе с Джобом и Биллали, уселся поесть; еда была превосходная: вареная козлятина, свежее молоко и лепешки из муки грубого помола, — все это подавали на чистых деревянных подносах.
Подкрепив силы, мы с Джобом отправились проведать больного, а Биллали поспешил к их повелительнице, чтобы выслушать ее приказания. Бедный Лео был в тяжелейшем состоянии. Полная апатия сменилась горячечным бредом: он нес что-то несвязное о лодочных гонках на Кеме и порывался вскочить с ложа. Когда мы вошли, Устане удерживала его силой. Я заговорил с ним, мой голос как будто успокоил его, он перестал метаться, и нам даже удалось уговорить его принять хинин.
Я просидел с ним около часа; за это время в комнате стало так темно, что я различал только блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом; тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности: он сообщил, что Она выразила желание видеть меня, подобная честь, добавил он, оказывается очень немногим. Он был, по-видимому, неприятно поражен хладнокровием, с которым я принял эту монаршью милость, но, откровенно сказать, я не чувствовал ни малейшего воодушевления при мысли, что увижу дикую темнокожую царицу, пусть даже обладающую неограниченной властью, непостижимо загадочную; к тому же я сильно беспокоился за жизнь моего дорогого Лео; это чувство вытеснило все другие. Тем не менее я встал, намереваясь последовать за Биллали, и в этот миг увидел на полу что-то поблескивающее, нагнулся и подобрал свою находку. Читатель, надеюсь, помнит, что вместе с черепком вазы в серебряной корзинке мы нашли сплавного скарабея с круглым О, изображением гуся и любопытными иероглифическими знаками, означающими: «Царственный сын Солнца». Так как скарабей был очень мал, Лео настоял, чтобы его вделали в массивный золотой перстень в виде печатки; этот-то перстень я и нашел. Лео, видимо, сорвал его в бреду и швырнул на каменный пол. Опасаясь, как бы перстень не потерялся, я надел его на свой мизинец и поспешил за Биллали, оставив Лео на попечение Джоба и Устане.
Мы миновали коридор, пересекли большую, как неф храма, пещеру и подошли к такому же коридору с противоположной стороны; у входа в него стояли неподвижно, словно изваяния, два стражника. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия, приложили длинные копья наискось ко лбам, точно так же как начальники охраны, посланные нам навстречу, прижимали свои жезлы из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в такой же галерее, как та, что вела к нашим комнатам, только эта была освещена куда ярче. Здесь нас встретили четыре глухонемых прислужника — двое мужчин и две женщины; женщины возглавили нашу процессию, мужчины замкнули ее, и мы двинулись дальше; прошли несколько дверных проемов, занавешенных, как и с нашей стороны, шторами, — впоследствии я узнал, что там жили глухонемые прислужники, — и еще через несколько шагов оказались у проема, охраняемого двумя телохранителями в белых, вернее, желтоватых, одеяниях; здесь коридор заканчивался. Стражники поклонились, приветствовали нас и, раздвинув тяжелые шторы, пропустили в большой, футов в сорок, зал, где на подушках сидели восемь-десять красивых молодых женщин с тускло-золотистыми волосами; ловко орудуя иглами из слоновой кости, они что-то вышивали на пяльцах. Все они тоже были глухонемыми. В конце этого хорошо освещенного зала виднелся еще один дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами; возле него с низко опущенными головами и скрещенными — в знак смирения и послушания — руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен — ибо в глубине души он истинный джентльмен — поспешно опустился на четвереньки и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо: