— Мы поговорим об этом после, — сказала она, играя золотой цепью часов.
Однажды он заговорил языком, совершенно незнакомым ей:
— Может быть, я виноват перед тобою больше, чем ты предо мною…
Она удивилась.
— Я — виновата? Пред тобою?
— Подожди! Честное слово — я не так виноват, как ты думаешь! Ведь я хожу плохо, быть может, я толкнул его тогда, — но тут не было злого намерения, нет, поверь! Я гораздо более виновен в том, что хотел испортить руку, которою ты ударила меня…
— Оставим это! — сказала она.
— Мне кажется — нужно быть добрее! — бормотал горбун. — Я думаю, что добро — не сказка, оно возможно…
Огромное здание за городом росло с великою быстротой, ширилось по жирной земле и поднималось в небо, всегда серое, всегда грозившее дождем.
Однажды на работы явилась кучка официальных людей, они осмотрели построенное и, тихо поговорив между собою, запретили строить далее.
— Это сделала ты! — закричал горбун, бросаясь на сестру и схватив ее за горло длинными, сильными руками, но откуда-то явились чужие люди, оторвали его от нее, и сестра сказала им:
— Вы видите, господа, что он действительно ненормален и опека необходима! Это началось с ним тотчас после смерти отца, которого он страстно любил, спросите слуг — они все знают о его болезни. Они молчали до последнего времени — это добрые люди, им дорога честь дома, где многие из них живут с детства. Я тоже скрывала несчастие — ведь нельзя гордиться тем, что брат безумен…
У него посинело лицо и глаза выкатились из орбит, когда он слушал эту речь, он онемел и молча царапал ногтями руки людей, державших его, а она продолжала:
— Разорительная затея с этим домом, который я намерена отдать городу под психиатрическую лечебницу имени моего отца…
Он завизжал, лишился сознания, и его увезли.
Сестра продолжала и закончила постройку с тою же быстротою, с которой он вел ее, а когда дом был совершенно отстроен, первым пациентом вошел в него ее брат. Семь лет провел он там — время, вполне достаточное для того, чтобы превратиться в идиота; у него развилась меланхолия, а сестра его за это время постарела, лишилась надежд быть матерью, и когда, наконец, увидала, что враг ее убит и не воскреснет, — взяла его на свое попечение.
И вот они кружатся по земному шару туда и сюда, точно ослепленные птицы, бессмысленно и безрадостно смотрят на всё и нигде ничего не видят, кроме самих себя.
XVI
Синяя вода кажется густою, как масло, винт парохода работает в ней мягко и почти бесшумно. Не вздрагивает палуба под ногами, только напряженно трясется мачта, устремленная в ясное небо; тихонько поют тросы, натянутые, точно струны, но — к этому трепету уже привык, не замечаешь его, и кажется, что пароход, белый и стройный, точно лебедь, — неподвижен на скользкой воде. Чтобы заметить движение, нужно взглянуть за борт: там от белых бортов отталкивается зеленоватая волна, морщится и широкими мягкими складками бежит прочь, изгибаясь, сверкая ртутью и сонно журча.
Утро, еще не совсем проснулось море, в небе не отцвели розовые краски восхода, но уже прошли остров Горгону — поросший лесом, суровый одинокий камень, с круглой серой башней на вершине и толпою белых домиков у заснувшей воды. Несколько маленьких лодок стремительно проскользнули мимо бортов парохода, — это люди с острова идут за сардинами. В памяти остается мерный плеск длинных весел и тонкие фигуры рыбаков, — они гребут стоя и качаются, точно кланяясь солнцу.
За кормой парохода — широкая полоса зеленоватой пены, над нею лениво носятся чайки; иногда неизвестно откуда является питон, вытянувшись, как сигара, летит бесшумно над самою водой и вдруг вонзается в нее, точно стрела.
Вдали облачно встают из моря берега Лигурии — лиловые горы; еще два-три часа, и пароход войдет в тесную гавань мраморной Генуи.
Всё выше поднимается солнце, обещая жаркий день.
На палубу выбежали двое лакеев; один молодой, тоненький и юркий, неаполитанец, с неуловимым выражением подвижного лица, другой — человек среднего возраста, седоусый, чернобровый, в серебряной щетине на круглом черепе; у него горбатый нос и серьезные умные глаза. Шутя и смеясь, они быстро накрыли стол для кофе и убежали, а на смену, гуськом, один за другим из кают медленно вылезли пассажиры: толстяк, с маленькой головой и оплывшим лицом, краснощекий, но грустный и устало распустивший пухлые малиновые губы; человек в серых бакенбардах, высокий, весь какой-то выглаженный, с незаметными глазами и маленьким носом-пуговкой на желтом плоском лице; за ними, споткнувшись о медь порога, выпрыгнул рыжий круглый мужчина с брюшком, воинственно закрученными усами, в костюме альпиниста и в шляпе с зеленым пером. Все трое встали к борту, толстый печально прищурил глаза и сказал:
— Вот как тихо, а?
Человек с бакенбардами сунул руки в карманы, расставил ноги и стал похож на открытые ножницы. Рыжий вынул золотые часы, большие, как маятник стенных часов, поглядел на них, в небо и вдоль палубы, потом начал свистать, раскачивая часы и притопывая ногою.
Явились две дамы — одна молодая, полная, с фарфоровым лицом и ласковыми, молочно-синими глазами, темные брови ее словно нарисованы и одна выше другой; другая — старше, остроносая, в пышной прическе выцветших волос, с большой черной родинкой на левой щеке, с двумя золотыми цепями на шее, лорнетом и множеством брелоков у пояса серого платья.
Подали кофе. Молодая молча села к столу и начала разливать черную влагу, как-то особенно округляя обнаженные до локтей руки. Мужчины подошли к столу, молча сели, толстый взял чашку и вздохнул, сказав:
— День будет жаркий…
— Ты капаешь себе на колени, — заметила старшая дама.
Он наклонил голову — подбородок и щеки его расплылись, упираясь в грудь, — поставил чашку на стол, смахнул платком капли кофе с серых брюк и вытер потное лицо.
— Да! — неожиданно громко заговорил рыжий, шаркая короткими ногами. — Да, да! Если даже левые стали жаловаться на хулиганство, значит…
— Подожди трещать, Иван! — перебила старшая дама. — Лиза не выйдет?
— Ей нехорошо, — звучно ответила молодая.
— Но ведь море спокойно…
— Ах, когда женщина в таком положении…
Толстый улыбнулся и сладостно закрыл глаза.
За бортом, разрывая спокойную гладь моря, кувыркались дельфины, — человек с бакенбардами внимательно посмотрел на них и сказал:
— Дельфины похожи на свиней.
Рыжий отозвался:
— Здесь вообще много свинства.
Бесцветная дама поднесла к носу чашку, понюхала кофе, брезгливо сморщилась.
— Отвратительно!
— А молоко, а? — поддержал толстый, испуганно мигая.
Дама с фарфоровым лицом пропела:
— И всё — грязно, грязно! И все ужасно похожи на жидов…
Рыжий, захлебываясь словами, всё время говорил о чем-то на ухо человеку с бакенбардами, точно отвечал учителю, хорошо зная урок и гордясь этим. Его слушателю было щекотно и любопытно, он легонько качал головою из стороны в сторону, и на его плоском лице рот зиял, точно щель на рассохшейся доске. Иногда ему хотелось сказать что-то, он начинал странным, мохнатым голосом:
— У меня в губернии…
И, не продолжая, снова внимательно склонял голову к усам рыжего.
Толстый тяжко вздохнул, сказав:
— Как ты жужжишь, Иван…
— Ну — дайте мне кофе!
Он подвинулся к столу, со скрипом и треском, а собеседник его значительно проговорил:
— Иван имеет идеи.
— Ты не выспался, — сказала старшая дама, посмотрев в лорнет на бакенбардиста, — тот провел рукою по лицу, взглянул на ладонь.
— Мне кажется, что я напудрен, а тебе не кажется этого?
— Ах, дядя! — воскликнула молодая. — Это же особенность Италии! Здесь ужасно сохнет кожа!
Старшая дама спросила:
— Ты замечаешь, Лиди, какой у них скверный сахар?