Это чувствовалось без слов, — слова в тот день казались пошлыми: наступал новый век последнего освобождения, совершенной свободы, когда не только земля и небо станут равны для всех, но сама душа человеческая выйдет наконец на волю из всех своих темных, затхлых застенков.
В этот день, казалось, мы осуществим новые формы жизни. Мы не будем провозглашать равенства, свободы и любви, мы их достигнем. Было ясно, что ни царская ливрея, ни сюртук буржуа уже не на наши плечи.
Первого марта, я помню, у всех был только один страх, — как бы не произошла неуместная жестокость, не пролилась кровь. Словно настал канун великого вселенского мира. Так было во всей России.
И вот в эти дни странно думать, что нужно идти убивать, когда мы готовы всем протянуть объятия. Жестокое испытание: во имя последней свободы поднять меч.
Грядущая свобода должна уничтожить войну навсегда. Но, чтобы была у нас эта свобода, нужно эту войну довести до конца, потому что тень уходящего злого века еще покрывает больше половины земли.
Мы не хотим ничьих страданий, ничьего ущерба, ничьей гибели, никаких насилий. Но судьба в эти дни поставила нас над бездной. Германская империя готова раздавить нас в то время, когда наше сердце взяло верх над злобой. И если мы не сможем остановить эту, теперь для нас варварскую, силу, мы погибли совсем, навсегда. Мы перестанем быть русскими, людьми, превратимся в удобрение. Мы потеряем не одни только западные губернии, в нас, в русских, будет погашен свет нового века.
Я не верю в гибель, и верить в нее никто не должен. Русский народ мудр и силен, и получил право таким называться. Но мы еще слишком все под обаянием утреннего тумана свободы. От созерцания должно перейти к действию.
Я знаю, у нас сейчас нет злобы, нет ненависти к врагу, и пусть. Нам не нужны эти варварские возбудители, чтобы быть могущественными. В нас должен проснуться высокий гнев к тем, кто посягает на нашу сущность. Сейчас, пока, мы должны строить наше государство под пушечные выстрелы, другого выхода нет.
Двенадцатого марта
Сознание демократической республики возникло в первые же дни революции. На этом сошлись все партии, и те из них, которые по существу, казалось, не должны были хотеть власти народа, провозгласили его властителем. В народ, в его государственную мудрость поверили на слово. Случай беспримерный в истории, который нельзя объяснить одним только страхом внешней опасности.
И вот на двенадцатый день революции происходит изумительный акт. Народ показывает наконец свое лицо. С утра 12 марта он наполняет все улицы Москвы, сходящиеся к Кремлю лучами. По всему протяжению протянуты цепи из подростков и женщин. Сквозь них медленно двигаются батальоны рабочих, солдат, женщин-работниц, киргизы в пестрых халатах, поющие какие-то свои степные песни, оркестры. Каждым батальоном руководит начальник с красным жезлом. И над волнующимися этими реками народа двигаются, куда только хватит глаз, красные хоругви и знамена. Надписи только одни: «Да здравствует братство народов», «Да здравствуют армия и народ», «Да здравствует демократическая республика», «Да здравствует восьмичасовой рабочий день».
Приостанавливаясь, с пением, под звуки солдатских труб, процессии двигаются по направлению Красной площади. Перегоняя их, я вижу красное бархатное знамя, на котором написано: «Свобода, любовь и равенство». Несут его суровые мужики молча и важно, словно понимая, что это знамя пройдет по всей земле и когда-нибудь будет водружено на храме единого человечества.
Дальше несут портрет Льва Толстого, — это трогательно. Внизу, вдоль Александровского сада, двигается вторая человеческая река, ряд красных хоругвей теряется в дали Неглинной. Вслед за несколькими прохожими я проскакиваю между двумя батальонами на мост. В Кремле слышны музыка и крики. И вдруг из Троицких ворот сыплются горохом мальчишки, взявшись за руки с бородатыми солдатами. Они кричат: «Дорогу, дорогу!» И из толщи древней башни появляются быстрым шагом трубачи, флейтисты, и, наконец, валят солдаты, женщины, рабочие, увлекая красные знамена такого-то полка. Все это рысью, вниз через мост, спешит присоединиться к стотысячной двойной реке рабочих, голова которой уже вступила на Воскресенскую площадь, и без того полную народа.
Два рыжебородых мужика в солдатских шинелях и папахах, надвинутых на уши, пережидая у ворот, пока высыплется из них толпа, говорят друг другу с умной усмешечкой:
— Посмотрел бы теперь немец, каки-таки у нас бунты.
— Да, — говорит другой, опять усмехаясь, — под гнетом были.