В поселке Двести Сорок, на колокольне маленькой кирпичной церквушки, где аббат Жуар по воскресеньям служил обедню, пробило одиннадцать часов. Из соседней школы, тоже помещавшейся в кирпичном здании, сквозь запертые по случаю зимних холодов окна доносился громкий гул: дети читали нараспев по складам. Широкие улицы между четырьмя однообразными кварталами поселка, разрезанные на части садиками, все еще оставались безлюдными; глубокое уныние навевали эти садики — зима опустошила их и обнажила желтую глинистую почву, лишь кое-где торчали забрызганные грязью последние кустики порея и петрушки. Везде варили суп, из труб поднимался дым; время от времени выскакивала на улицу какая-нибудь женщина и, пробежав до крылечка соседей, исчезала за дверью. По всему поселку из водосточных желобов падали в бочки, стоявшие по углам домов, крупные капли воды, дождя не было, но тучи затягивали небо, и воздух был насыщен влагой; во всей деревне, построенной среди обширного плато и, словно траурной каймой, обведенной черными дорогами, только и было яркого и веселого, что ровные полосы красных черепичных крыш, беспрестанно омываемых короткими проливными дождями.
Жена Маэ наконец возвратилась домой, но сначала она завернула к жене стражника купить картофеля, еще державшегося у этой женщины с осени. За невысокой оградой хилых тополей (только они и росли на этих плоских равнинах) виднелись отдельные группы домиков, — по четыре домика, окруженных палисадниками. Это был новый опыт Компании: домики предназначались для штейгеров, и рабочие дали этим привилегированным выселкам название «Шелковые чулочки», а собственно поселок именовали «Плати долги», беззлобно подсмеиваясь над своей нищетой.
— Ух! Пришли наконец! — сказала Маэ, нагруженная пакетами, и втолкнула в дом Ленору и Анри, перепачканных грязью, едва волочивших ноги.
У очага во весь голос кричала Эстелла, которую укачивала на руках Альзира: сахара не осталось, и маленькая нянька, не зная, как успокоить ребенка, делала вид, будто кормит его грудью. Иной раз обман удавался. Но в тот день Альзира напрасно расстегивала платьишко и прикладывала ротик Эстеллы к своей худенькой детской груди; голодная малютка тщетно стискивала деснами складку кожи и заливалась неистовым плачем.
— Сейчас возьму ее! — крикнула мать, как только освободилась от своей ноши. — А то она не даст нам слова сказать.
Мать выпростала из корсажа тяжелую набухшую грудь, крикунья присосалась к горлышку этого живого сосуда и тотчас умолкла, — можно было наконец поговорить. Оказалось, все шло хорошо: маленькая хозяйка подсыпала угля в очаг, подмела пол, всюду прибрала. В тишине слышно было, как храпит дед, все так же громко, равномерно, не останавливаясь ни на секунду.
— Ах, сколько ты всего накупила! — восклицала Альзира, с радостной улыбкой глядя на принесенную провизию. — Давай, мама, я сварю суп.
Весь стол был загроможден: сверток с одеждой, две буханки хлеба, картофель, масло, кофе, цикорий и полфунта студня.
— Да, да, суп! — устало сказала Маэ. — Надо еще пойти нарвать щавелю и выдернуть несколько головок луку… Нет, я попозже приготовлю для мужчин суп. А пока свари картошки, мы ее чуточку помаслим и поедим… И кофе попьем. Не забудь кофе сварить!
И тут она вспомнила о сдобной булке. Она посмотрела на Ленору и Анри, в руках у них было пусто, оба возились на полу, уже отдохнув и повеселев. Ах, лакомки, они, значит, дорогой тайком съели булку! Мать надавала им шлепков; Альзира, поставив котелок на огонь, старалась ее успокоить:
— Оставь их, мама. Из-за меня сердишься? Не стоит. Ты ведь знаешь, по мне хоть бы и вовсе не было сдобных булок. А им хотелось есть, ведь вы далеко ходили пешком.
Пробило полдень, из школы высыпали дети, послышался топот маленьких ног, обутых в башмаки с деревянными подошвами. Картошка сварилась, кофе, в который для густоты на добрую половину подмешали цикория, так славно булькал и, проходя через ситечко, падал тяжелыми каплями в резервуар кофейника. Один конец стола освободили, но ела за ним только мать, — детям служили столом собственные колени, и маленький Анри, отличавшейся большим аппетитом, то и дело оборачивался и жадным взглядом молча смотрел на студень, завернутый в засалившуюся бумагу.