Ваш послушный сын Ни<колай>.
<Адрес:> à Poltava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.
Гоголь М. И., 22 декабря 1837*
Я застал ваше письмо в Риме и спешу отвечать. Из него я узнал, что вы еще не получали писем, писанных мною из других мест*. Я очень рад, что вы немного развлекли себя поездкою в Киев*. Это для вас хорошо — и для здоровья, и для удовольствия, и для души, потому что приятнее помолиться там, где почиют святые. Насчет моих чувств и мыслей об этом, вы правы, что спорили с другими, что я не переменю[129] обрядов своей религии*. Это совершенно справедливо. Потому что как религия наша, так и католическая совершенно одно и то же, и потому совершенно нет надобности переменять одну на другую. Та и другая истинна. Та и другая признают одного и того же спасителя нашего, одну и ту же божественную мудрость, посетившую некогда нашу землю, претерпевшую последнее унижение на ней, для того, чтобы возвысить выше нашу душу и устремить ее к небу. — Итак, насчет моих религиозных чувств вы никогда не должны сомневаться. Теперь поговорим о другом. Вы желаете скорее моего возвращения, я сам также желал бы увидеть вас, моих родных и моих знакомых, которые дороги моему сердцу. Но прежде всего мы должны слушаться советов благоразумия. Здоровье мое не таково еще, чтобы рисковать им, отправляясь теперь в Россию. В последнее время в Петербурге я очень страдал гемороидальными припадками. Когда я был последний раз у вас, вы, я думаю, сами заметили, что не знал, куда деваться от тоски, и напрасно искал развлечений. Я сам не знал, откуда происходила эта тоска, и, уже приехавши в Петербург, узнал, что это был припадок моей болезни (гемороид).[130] Выезд из Петербурга и путешествие меня поправили, а особенно жизнь в Италии. Но потом я желал совершенно освободиться навсегда от моей болезни и принял, по совету не очень дальновидных медиков, минеральные воды, которые мне не только не помогли, но даже расстроили, и только возвращение мое в Италию меня опять оживило. Благодетельный воздух этой земли действует спасительно. И только долговременное пользование им может одно меня совершенно освободить от моей болезни. Возвратиться же теперь, не поправившись совершенно, в Россию значит погубить себя. И я не хочу последовать примеру некоторых людей, которые, не послушавшись этого, были сами причиною своей гибели. Итак,[131] зная, как вы меня любите, я уверен, что вы не станете требовать почтеннейшая маминька, моего скорого возвращения.
Теперь обратимся к третьему пункту вашего письма. Судьба Олиньки меня беспокоит. Я придумал вот что: поместить ее в Полтавской институт*. Что ни говорите, но всё это будет лучше, нежели домашнее воспитание в чужом семействе, особенно, когда оно еще не совершенно коротко вам известно. В институте же узнает она несравненно более да притом там же находится, как вы говорите, классною дамою ее прежняя воспитательница, по словам вашим, хорошая женщина, ее любящая. Я просил княгиню Репнину о том, чтобы поместить ее на казенный счет, и она обещалась написать об этом непременно в институт.
Из письма вашего я вижу, что вы иногда нуждаетесь в моих сочинениях, для раздачи их вашим знакомым. Я напишу в Петербург, чтобы вам прислали несколько экземпляров, дабы вы могли, не скупясь, ими наделять деревенских охотников до чтения. Будьте здоровы и счастливы и прощайте до следующей почты.
Ваш любящий и почтительный сын Ник<олай>.
<Адрес:> à Pultava en Russie. Ее высокоблагородию Марии Ивановне Гоголь-Яновской. В Полтаву, оттуда в д. Василевку.
Гоголь М. В., 22 декабря 1837*
Милая моя сестрица Мари.
Я очень был обрадован твоею припискою, из которой я узнал, что ты совершенно здорова, даже до такой степени, что подумываешь о хорошей партии. Слава богу! Благословение мое всегда с тобою, и ты можешь им располагать заочно. Но да водит бог и осторожность твоими намерениями. Величайшее благоразумие ты теперь должна призвать в помощь и помнить, что ты теперь не девушка и что нужно, чтобы партия была слишком, слишком выгодная, чтобы решиться переменить свое состояние и продать свою свободу. Обнимаю тебя и вместе твоего Колю и желаю вам здоровья, счастья и всего доброго.
Данилевскому А. С., 2 февраля 1838*
Наконец я добился от тебя письма. Оно меня очень обрадовало. Одно только мне непонятно: неужели ты не получил моего письма? Я был, по обыкновению, аккуратнее тебя и тотчас же, по приезде в Рим, написал к тебе письмо*. Это было, если не ошибаюсь, в первых числах ноября. Ты пожалуйста обыщи хорошенько poste restante*. Это мне, признаюсь, очень неприятно; тем более, что я боюсь и за это письмо. Ты же мне ни слова не написал о своем адресе, так что я его должен адресовать тоже в poste restante. В прежнем письме я уже уведомлял тебя, что в Риме все живы, не только знакомые и русские художники, но даже и все те лица, с которыми встречался ты чаще на улице. С Жозепе было поссорился за то, что подал дурной кусок ломбо di mongana*, но, нанесши ему удар прямо в сердце тем, что пообедал два раза в другой комнате, наконец с ним примирился, и теперь он угощает меня лучше, нежели когда-нибудь, с самым трогательным, почти отеческим расположением. Только одна бедная хозяйка твоя, Роза, умерла. Обо всем этом я уже писал к тебе, и мне скучно повторять два <раза>. Я жалею о тебе много, что скучаешь. Что же до меня, то никогда я не чувствовал себя так погруженным в такое спокойное блаженство. О Рим, Рим! О Италия! Чья рука вырвет меня отсюда! Как твоя Гризи? Они мне кажутся в пятьсот раз лучше против прежнего. (Кстати о Гризи: я видел во сне, что ты приехал с Гризи вместе в одной карете в Рим и представляешь ее мне как свою жену или любовницу, хорошенько не помню, а карета была раззолочена.) Что за небо! что за дни! Лето не лето, весна не весна, но лучше и весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью не напьюсь, гляжу не нагляжусь. В душе небо и рай. У меня теперь в Риме мало знаком<ых> или, лучше, почти никого (Репнины во Флоренции*). Но никогда я не был так весел, так доволен[132] жизнью.