— Эй, ты, курвин сын! — кричит на него солдат. — Али забыл, какой седни день?
Боев тоже сердится — грозит Дятлову кулаком и свистит:
— С-собачья душа!
— Народ у нас лесной, долголетний, жилистой, — говорит Осип Будырину, сидя верхом на вершине ледореза и прищуренным глазом измеряя откос. — Выпусти конец бруса на вершок левей — так!.. А ежели просто сказать — дикой народ! Однова — едет алхирей, они — к нему, обкружили, пали на коленки, плачутся: загово-ри-де нам, преосвященное владыко, волков, одолели нас волки! Кэ-эк он их — «Ах, вы, говорит, православные христиане, а? Да я, говорит, всех вас строжайшему суду предам!» Очень разгневался, плюет даже в морды им. Старенький такой был, личность добрая, глазки слезятся…
Сажен на двадцать ниже ледорезов матросы и босяки окалывают лед вокруг барж; хряско бьют пешни, разрушая рыхлую, серую корку реки, маячат в воздухе тонкие шесты багров, проталкивая под лед вырубленные куски его; плещет вода; с песчаного берега доносится говор ручьев. У нас шаркают рубанки, свистит пила, стучат топоры, загоняя железные скобы в желтое, гладко выструганное дерево, — и во все звуки втекает колокольный звон, смягченный расстоянием, волнующий душу. Кажется, что серый день всею своею работою служит акафист весне, призывая ее на землю, уже обтаявшую, но голую и нищую…
Кто-то орет простуженным голосом:
— Немца-а позо-ови-и! Народу не хвата-ат…
С берега откликаются:
— Где он?
— В кабаке, гляди-и…
Голоса плывут в сыром воздухе тяжело, растекаются над широкой рекою уныло.
Работают торопливо, горячо, но плохо, кое-как; всех тянет в город, в баню и в церковь, особенно беспокоился Сашок Дятлов, такой же, как брат, белобрысый, точно в щелоке вареный, но — кудрявый, складный и ловкий. То и дело поглядывая вверх по течению, он тихонько говорит брату:
— Чу, будто трешшит?
Ночью была «подвижка» льда, речная полиция уже со вчерашнего утра не пускает на реку лошадей, по линейкам мостков, точно бусы, катятся редкие пешеходы, и слышно, как доски, прогибаясь, смачно шлепают по воде.
— Потрескивает, — говорит Мишук, мигая белыми ресницами.
Осип, глядя из-под ладони на реку, обрывает его:
— Это стружка в башке у тебя сохнет-скрипит! Работай, знай, ведьмин сын! Наблюдающий — погоняй их, что ты в книжку воткнулся?
Работы оставалось часа на два, уже весь горб ледореза обшит желтым, как масло, тесом, осталось только наложить толстые железные связи. Боев и Санявин вырезали гнезда для них, но — не угодили, вышло узко — полосы не входили в дерево.
— Мордва слепокурая, — кричал Осип, постукивая себя ладонью по шапке. — Али это работа?
Вдруг, откуда-то с берега, невидимый голос радостно завыл:
— По-оше-ол… о-го-го-о!
И, как бы сопровождая этот вой, над рекою потек неторопливый шорох, тихий хруст; лапы сосновых вешек затрепетали, словно хватаясь за что-то в воздухе, и матросы, босяки, взмахивая баграми, шумно полезли по веревочным трапам на борта барж.
Было странно видеть, как много явилось на реке людей: они точно выпрыгнули из-подо льда и теперь метались взад-вперед, как галки, вспугнутые выстрелом, прыгали, бежали, тащили доски и шесты, бросали их и снова хватали.
— Собирай струмент! — крикнул Осип. — Живо, так вашу… на берег.
— Вот те и светло Христово воскресенье! — горестно воскликнул Сашок.
Казалось, что река неподвижна, а город вздрогнул, покачнулся и вместе с горою под ним тихо всплывает вверх по реке. Серые песчаные осыпи, в десятке сажен перед нами, тоже зашевелились и потекли, отдаляясь от нас.
— Беги, — крикнул Осип, толкнув меня, — чего разинул рот?
Жуткое ощущение опасности ударило в сердце; ноги, почувствовав, что лед уходит из-под них, как-то сами собою вскинулись, понесли тело на песок, где торчали голые прутья ивняка, обломанные зимними вьюгами, — там уже валялись Боев, солдат, Будырин и оба Дятловы. Мордвин бежал рядом со мною и сердито ругался, а Осип — шагал сзади, покрикивая:
— Не лай, Народец…
— Да ведь как же, дядя Осип…
— Так же всё, как было.
— Застряли мы тут суток на двое…
— И посидишь.
— А праздник?
— Без тебя отпразднуют в сем году…
Солдат, сидя на песке, раскуривал трубку и хрипел:
— Струсили… три пятка сажен места до берегу, а вы — бежать сломя голову…
— Ты первый побег, — сказал Мокей.
Но солдат продолжал:
— А чего испугались? Христос-батюшко и то помер…
— Чать, он воскрес опосля того, — обиженно пробормотал мордвин, а Боев заорал на него:
— Ты — молчи, щенок! Твое дело рассуждать про то? Воскрес! Седни — пятница, а не воскресенье!
В голубой пропасти между облаков вспыхнуло мартовское солнце, лед засверкал, смеясь над нами. Осип поглядел из-под ладони на опустевшую реку и сказал:
— Встала… Только это — ненадолго…
— Отрезало нас от праздника, — угрюмо проговорил Сашок.
Безбородое, безусое лицо мо-рдвина, темное и угловатое, как неочищенная картофелина, сердито сморщилось, он часто мигал и ворчал:
— Сиди тут… Ни хлеба, ни денег… У людей — радость, а мы… Жадностям служим, как собаки всё одно…
Осип, не отводя глаз от реки и, видимо, думая о чем-то другом, говорит, словно сквозь сон:
— Тут вовсе не жадности, а — надобности! Быки-ледорезы —.для чего? Охранять ото льда баржи и все такое. Лед — глупый, он навалится на караван, и — прощай имущество…
— А — наплевать… наше оно, что ли?
— Толкуй с дураком…
— Чинили бы раньше…
Солдат скорчил лицо в страшную гримасу и крикнул:
— Цыц, мордва народская!
— Встала, — повторил Осип. — М-да…
На караване орали матросы, а с реки веяло холодом и злою, подстерегающей тишиной. Узор вешек, раскинутый по льду, изменился, и всё казалось измененным, полным напряженного ожидания.
Кто-то из молодых парней спросил, тихонько и робко:
— Дядя Осип — как же?
— Чего? — дремотно отозвался он.
— Так нам и сидеть тут?
Боев, явно издеваясь, гнусаво заговорил:
— Отлучил господь вас, ёрников, от святого праздника своего, что-о?
Солдат поддержал товарища — вытянул руку с трубкой к реке и, посмеиваясь, бормотал:
— Охота в город? Идите! И лед пойдет. Авось утоп-нете, а то — в полицию возьмут… на праздник-то — хорошо!..
— Это совсем верно, — сказал Мокей.
Солнце спряталось, река потемнела, а город стало видно ясней — молодежь уставилась на него сердитыми и грустными глазами и замолчала, замерла.
Мне было скучно и тяжко, как всегда бывает, когда видишь, что все вокруг тебя думают разно и нет единого желания, которое могло бы связать людей в целостную, упрямую силу. Хотелось уйти от них и шагать по льду одному.
Осип, точно вдруг проснувшись, встал на ноги, снял шапку и, перекрестясь на город, сказал очень просто, спокойно и властно:
— Ну-кось, ребята, айда с богом…
— В город? — воскликнул Сашок, вскакивая.
Солдат, не двигаясь, уверенно заявил:
— Потонем!
— Тогда — оставайся.
И, оглянув всех, Осип крикнул:
— Ну, шевелись, живо!
Все поднялись, сбились в кучу; Боев, поправляя инструменты в пещере, заныл:
— Сказано — иди, стало быть — надо идти! Кем приказано — того и ответ…
Осип словно помолодел, окреп: хитровато-ласковое выражение его розового лица слиняло, глаза потемнели, глядя строго, деловито; ленивая, развалистая походка тоже исчезла — он шагал твердо, уверенно.
— Каждый бери по доске и держи ее поперек себя — в случае — не дай бог — провалится кто, — концы доски на лед лягут — поддержка! И трещины переходить… Веревка — есть? Народец, дай-кось мне ватерпас… Готовы? Ну — я вперед, а за мной — кто всех тяжеле? Ты, солдат! Потом — Мокей, мордвин, Боев, Мишук, Сашок, — Максимыч всех легче, он позади… Сымай шапки, молись богородице! Вот и солнышко-батюшко встречу нам…